Страдающие вампиры :3 | ходы игроков | • Очень Хочется Пить Кровь

 
Июль 1682 г.,
Поветлужье,


— Нет, нет! — громким полушёпотом отбивалась Алёнка, отстраняя от себя Игната, перехватывая за запястья бесстыдно блуждавшие по её холщовой рубашке руки.
— Ну чего ты, чего, Алёнушка… — не понимая смысла своих слов, почти не слыша себя сквозь жаркую колотьбу в голове, шептал Игнат ей в волосы, в ухо.
— Отстань! Отстань, я говорю! — Алёнка вырвалась, вскочила с пышной горы зелёного, упоительно пахучего сена, оставив Игната лежать в глубоком мягком провале. Раннее, но уже по-июльски знойное солнце било через щели в стенах сарая, бросая на утоптанный, замусоренный травинками земляной пол резкие весёлые тени. Под высоким тёмным потолком из твёрдого известнякового гнезда вылетела ласточка, чёрной стрелкой пронеслась между балками и ловко выпорхнула на солнечный простор двора.
— Ну и зачем ты так? — с досадой выдохнул Игнат, закладывая руки за голову, откидываясь в бездонную мягкость сена. — Ты ж всё равно мне обещана, какой же в том позор?
— Обещана, а обещанного знаешь, сколько ждут? — уперев руки в бока, сказала Алёнка. — Три года! А тебе не три года ждать, а до мясоеда всего: вот после Воздвиженья повенчают, тогда и… а пока жди!
— После Воздвиженья! — с мукой воскликнул Игнат. — А ещё Петров день не прошёл! Алёнушка, давай к попу никонианскому в Пыщуг убежим! Он таких как мы хоть когда свенчает, пост-не пост, лишь бы щепотью покрестились!
— Ты что говоришь такое? — возмутилась Алёнка.
— Так это ж для вида! — принялся объяснять Игнат. — Для вида перекинуться в никонианство, потом назад! Грех есть, но небольшой, так много кто делает!
— А брат твой тоже для вида в Макарьевском живёт? — строго спросила Алёнка. Это был больной вопрос: брат Игната, Семён, был в расколе — точнее, он-то считал, что в расколе была его семья, а сам Семён примкнул к истинному православию — со щепотью, «Иисусом», ходом противосолонь, — всем тем, что в Раменье проклинали как ересь. Мало того, Семён ещё и стал монахом в никонианском Макарьевском монастыре, взяв себе имя Филофей. Это висело тучей, несмываемым пятном над семьёй Игната. Игнат помнил, как Семён отрекался от семьи, в последний раз придя домой, как кричал на него безжалостный, страшный в гневе отец, как колотил его пудовыми кулачищами, а Семён безропотно терпел, только закрываясь. Наконец, отец сорвал с шеи Семёна бронзовый крестик на гайтане, заявив, что вероотступнику такого креста не полагается, и выгнал Семёна в зимнюю сугробистую ночь. Крестик этот теперь носил Игнат.

— Что брат мой к Никону подался, за то он ответ на Страшном суде нести будет, моей вины тут нет, — насупился Игнат.
— Ладно, ладно… — смягчилась Алёнка, отошла к сухой деревянной стене, где лежала котомка, которую она принесла из её деревни, Никольского, и достала оттуда лестовку, покрытую чёрным лаком, отделанную засушенными рябиновыми ягодами.
— На вон, подарок тебе, — вручила она лестовку Игнату. Тот хотел было схватить девушку за руку, притянуть к себе, повалить на сено, но Алёнка с готовностью увернулась: — Чего выдумал?! Вон, молитвы читай лучше. Читай да дни считай: чай, быстрей и пролетят! — Алёнка подхватила котомку и вышла из сарая, бросив через плечо последний лукавый взгляд.



Перевёрнутый мир качался в багровом тумане: бортик телеги сменился очертаниями жутко знакомого двора, который Игнат узнавал и боялся узнавать. Игнат надрывно мычал, силясь выплюнуть туго выпучивший щёки кляп, старался высвободить руки, но без толку: вязать узлы отец умел.
— Отче, его сразу туда? — спросил отец, держа извивающегося Игната на плече.
— Сразу, сразу туда, сыне мой, — откликнулся невидимый из-за широкой отцовской спины старец Иннокентий. — Не бойся, там мягонько: свежего сена настелили.

Игнат увидел перед собой чёрную дыру погреба в земле, деревянную приставную лестницу и с судорожным, животным надсадом завизжал от ужаса. Отец снял Игната с плеча, перевернув (от головы как волной отхлынуло) и, с усилием подняв под мышки, спустил в страшный тёмный провал. Игнат больно упал на мягкое, с отчаяньем огляделся по сторонам: ничего не видать, только светлый квадрат люка над головой.
— И ты, Марфушка, полезай, полезай, — мягко сказал отец Иннокентий матери.
— Куда мы лезем, мама? — спросила маленькая Параша на материных руках.
— На небо лезем, донюшка, на небо… — колыбельным голосом откликнулась мать, спускаясь по лестнице.
— А почему небо в погребе? — наивно спросила Параша, и мама порывисто, судорожно вздохнула, прижимая дочь к груди.
— И ты, Фёдор, давай слезай, — сказал Иннокентий отцу.
— Чуток времени дай, отче, — попросил отец. — На небушко погляжу в последний раз.
— Чего глядеть-то, Фёдор! — настоятельно подстегнул его старец. — Наглядишься ещё: чай, туда и идёте все!
— А может… — неуверенно попросил отец, — может, огнём всё же лучше, а, отче?
— Огнём! — как маленькому ребёнку, принялся разъяснять старец Иннокентий. — Огнём оно конечно, куда как проще, Фёдор! Раз, и на небо с дымом! Да только на вашем роду-то грех тяжкий, вам отстрадать за него надо! Ничё, ничё, не боись, полезай, вон туда, полезай, сыне, — в просвете люка появилась фигура отца. — Ты не бойся ничего, главное, а страшно станет — псалмы читай! Я вам и свечечку оставлю!

Размашисто перекрестившись, отец тяжело начал спускаться в подвал.



Игнат сидел в морильне. Это страшное слово Игнат долго боялся произнести, сказать себе: я в морильне, меня сунули в морильню, откуда нет выхода живому, откуда только через неделю крючьями вытаскивают из смрадного, застойного мрака бледное, безжизненное тело издохлеца.
Игнат не понимал, сколько прошло времени: теперь время измерялось не движением солнца, наступлением и отступлением ночи, а усилением духоты, жажды, переменой настроения в тёмном, холодном, душном, смердящим мочой, калом, дымом, прелым сеном погребе.

Сперва Игнат мычал, плакал, орал, извивался связанный, и от этого плакала Параша, мама её успокаивала, а отец, сидя в середине погреба с маленькой сальной свечкой, водил пальцем по строкам псалтыря, ровным голосом без выражения читая псалмы один за другим: мама слабо ему вторила. Потом Игнат забылся мутной дрёмой, его развязали, он проснулся, потягиваясь, сперва не понимая, где он, а когда понял, увидел дрожащий огонёк свечи, пляшущие тени, чёрный силуэт сгорбившейся мамы, пергаментно-жёлтое в свечном свету лицо отца над книгой, его мерный бубнёж… Игнат рывком набросился на отца, повалил свечу, поджёг сено (морильня сразу красно осветилась) — но сгореть им было не дано: сухого сена было мало, огонь быстро затух, и они с отцом вдвоём в темноте мутозили друг друга, катаясь по полу: мама и Параша жутко, по-звериному кричали, визжали, выли.

Наконец, расползлись по разным углам. Отец ещё молился по памяти, мать тоже. Потом она перестала, потом он. Параша хныкала, плакала, просилась наружу, описалась: в морильне резко запахло мочой. Потом отец, как ни в чём не бывало, присел в углу: запахло ещё и калом. Становилось всё душнее: дышать спёртым, зловонным, влажным воздухом теперь нужно было полной грудью, с усилием. Молитв уже никто не читал, только часто, громко дышали, как собаки. Очень хотелось пить. Потом мама с передыхами начала ругаться на отца — кажется, первый раз в жизни Игнат слышал, как тихая, всегда идущая за отцом мама зло костерила его страшными словами, вспоминала какие-то обиды из юности: к Игнату прижималась голая, плачущая, холодная и липкая как лягушка Параша, а Игнат, лёжа в тёмном удушливом смраде, сквозь подступающее головокружение с невыносимым отчаяньем думал, что вон, сверху там жаркий июльский день или, может, свежий дождь, или звёздная ночь, — что угодно, а ещё там сверху где-то Алёнка, которая даже не знает, что сделали с ним, Игнатом, не спросив, и от этого сам тихо выл, скрежеща зубами.

Потом, когда мама уже обессиленно лежала где-то в углу, тяжело, хрипло дыша, отец предложил подсадить Игната, чтобы тот с отцовых плеч открыл люк. Игнат знал, что люк в морильне приваливают глыбой, но, конечно, согласился: забрался отцу на плечи, как в детстве, толкал неподъёмную крышку, налегал плечом — всё без толку. Сверху было, кажется, чуть проще дышать, и, уже понимая, что ничего не выйдет, Игнат не спешил говорить отцу, стараясь остаться чуть подольше наверху, припадал губами к краям люка, воображая ток свежего воздуха через щели, — а потом отец грохнулся в обморок.

Потом отец очнулся от обморока и позвал почему-то Парашу. Параша лежала рядом с Игнатом, и Игнат попробовал было её растолкать: девочка не отвечала, холодная уже не как лягушка, а как камень.
— Параша умерла, — разлепил ссохшиеся губы Игнат.
— Слава Богу, — медленно ответил отец.
Игнат на четвереньках в густой, сплошной темноте полез выяснять, умерла ли уже мама. Мама была жива: сидя на корточках, она облизывала влажную земляную стену морильни. Начал делать то же и Игнат. Потом мама тихо опустилась на пол, подгребла к себе охапочку сена и замерла так.

Сколько потом ещё времени прошло? Игнат не помнил: он лежал в непроглядной, пляшущей химерными всполохами в глазах черноте на гниющем сене, уже не ощущая ни смрада, ни духоты, даже не дыша, а лишь медленно перебирая в пальцах подаренную Алёнкой лестовку, отсчитывая непонятные промежутки времени. Сколько раз он полностью перебрал сухие красные зёрна в ледяных пальцах? Он и сам не знал.



Игната больно подцепили за ногу и вниз головой поволокли наружу: он давно уже увидел, как открылся в потолке люк, как хлынул оттуда ярчайший, слепящий свет, но не мог пошевелить ни одним членом и вот теперь больно ударялся лбом, рёбрами о края люка. Только когда его, безжизненного как деревянная кукла, вытащили наружу, Игнат изо всех сил напрягся и с усилием сделал отчаянный, рвущий лёгкие вдох головокружительно пахучего воздуха.

— Живой! — удивились вокруг.
— Живой! Тут живой! Скажите воеводе скорей! Живой парень тут!

Игнат сделал ещё одно усилие и хрипло, как через узкую прореху втягивая воздух, вдохнул ещё раз, пошевелил глазами. Вокруг него стояли бородатые люди в красных кафтанах с галунами. Игнат снова напрягся и сделал ещё вдох.


— Эк ты, хлопец, запаршивел весь, — сказал Тимофей Тимофеич, дородный, бородатый мужчина в вышитом кафтане, сафьяновых сапожках, с чёрной плёткой у богато изукрашенного пояса. Он подошёл к скрючившемуся на табурете Игнату, по-отечески накрыл его плечи стареньким побитым молью тулупчиком. — Весь чуть не синий, а смердит от тебя как — хуже, чем от пса!
— Шутка ль? — поддакнул воеводе дьяк, за неимением стола расположившийся с листом бумаги и пером у колоды для колки дров во дворе морильни. Вокруг всё было бело первым, свежим снегом, крупно выпавшим накануне и сейчас густо лежащим крупными хлопьями на ветвях, в тенистых углах. — Неделю или сколько в этой яме просидеть, ещё слава Богу что жив остался. Э, парень, — обратился он к безразлично смотрящему в пустоту Игнату, — ты сколько там сидел-то?
— Я не помню, — сипло, почти беззвучно отозвался Игнат.
— Откуда ему помнить, балда! — обратился к дьяку воевода. — Тебя туда посади, как будешь день от ночи отличать? — воевода присел на корточки перед Игнатом, заглядывая ему в лицо. — Так из какой ты деревни-то, малой?
— Из Раменья, — тихо ответил Игнат.
— Из Раменья, значит? — участливо спросил воевода. — Так Раменья-то с лета нет уж: гарь была!
Игнат не знал, что сказать, и промолчал.
— Ну-ка, — обернулся Тимофей Тимофеич, — достаньте-ка из клетки этого старца вшивого!

Откуда-то, где в стороне толпились стрельцы с лошадьми и телегами, привели старца Иннокентия, избитого, со спутанными седыми волосами и запекшейся губой.
— Ну чего, расколоучитель, — внушительно обернулся к нему воевода, поднимаясь с корточек. Тимофей Тимофеич подошёл к старцу и, схватив за кустистую седую бороду, рывком поднял его безвольно повисшую голову, обратив её на Игната: — Чего скажешь? Когда парня с семьёй заморить решил? Заложили они тебя, да?
— Э, не, — жутко усмехнулся старец. — Я ж говорил тебе, эту морильню я ещё под Петров день замкнул! За неделю до гари это было.
— Что несёшь, балда! — воевода без размаха ловко ударил рукой в перчатке по щеке старца. — Парень вон живой: что он, святым духом там питался три месяца?
— Не-е-е, — протянул старец, щерясь беззубым окровавленным ртом, — не святым, уж верно не святым!

Что-то в его голосе было таким, что заставило безразличного ко всему Игната поднять голову, взглянуть на старца: старец смотрел на него водянистыми, бледными глазами из-за спутанных седых волос, а Игнат с первым по-настоящему сильным за многие месяцы чувством понял, что старец когда-то испытал то же, что Игнат сейчас, и что старец понимает, что Игнат это понимает. Поэтому он так и пах всегда — с неожиданным, с силой продравшимся через многомесячную коросту безразличия, прозрением понял Игнат, — потому и синюшный цвет лица у него всегда был, потому старца Иннокентия утопленником и кликали по деревням: да только не утопленником он был, а издохлецом, как и Игнат сам теперь.
Результат броска 1D10: 8
Результат броска 1D6: 4
Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[ ] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом.

Предметы:
[ ] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[ ] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:

[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[ ] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.

Печать:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.
II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
Отредактировано 23.05.2020 в 03:52
1

Ноябрь 1682 г.,
Ветлуга
Веха 5


…и как присылка стрелцов к селу Раменью зачала подходить, в згорелую ызбу того села Раменья собралось розных помещиков крестян мужеска полу сто семдесят три человека да женска полу блис столки же, а ызба та, в которой собрались они, росколники, о пяти житьях, окна забиты чюрками, а толко оставлено по одному полому окну и соломою всё вокруг обволочено, и запуски сверху дверей вбиты из толстого леса, а к запускам тем для запора слеги и прочее железное утверждение, дабы по зажжении аще сам кто восхочет убежать, а не сможет. А в середине ызбы, и наверху, и внизу набросаны кудель, веники, солома, смоль. Собрались они, росколники, и говорят между собою: будем де сперва стрелцам противность чинить, а ружья у них болши десятков двух пищалей, а пороху при том было четверика два, и силны учинились они и не далися а стреляли и побили двух стрелцов насмерть а ещё пяти поранили, а в то время другие в толпы собрались купно мужи и жены со младенцы своими и оградили храмину ту тростичами и соломою и изгребием сухим, и те себя обволокли соломою и зажгли, и сами згорели, а другие кто не згорел, те во храмине той от дыму задохлися и изгибли.
— …и изгибли, — закончил читать, шевеля губами, Игнат, дойдя пальцем по последней строки затейливо изгибстых букв.
— Вот то-то же, — с внушительной ласковостью сказал Тимофей Тимофеевич, отбирая у Игната бумагу. — Ну, Игнашка, помнишь чего из этого?

Игнат покачал головой: ничего, мол, не помню.

— Стало быть, тебя там не было, — в который раз повторил Тимофей Тимофеевич. — А где ж ты был под Петров день? Куда тебя вывезли, что ты на гарь не попал? Где шастал три месяца?

Игнат только молча пожал плечами, сгорбившись на табурете. Они сидели в сводчатой палате приказной избы городка Ветлуга, где жил приехавший из Москвы воевода и куда он привёз Игната. Была уже поздняя ночь: дьяк, подьячие, стрельцы, дворовые — все давно спали. А Игнату не спалось, — он лежал, укрытый тулупчиком, в тёмной людской, глядел из-под полуприкрытых век на светлое мельтешение крупного снега за решётчатым, переливчато-слюдяным окном, на бледные тени, протянувшиеся по помещению, слушал тихое дыхание спящих по углам слуг: все живые, насколько они все живые — странно думал Игнат, понимая, что за этим наблюдением должен последовать какой-то вывод, к которому он пока не мог прийти.

За стенкой, скрипя половицами, грузно ходил воевода: ему тоже не спалось, как часто бывало в эти ночи. Наконец, воевода зашёл в людскую, тихонько растолкал Игната и позвал его к себе, где в очередной раз начал чинить допрос, по десятому разу спрашивать одно и то же. Потом дал почитать подготовленную дьяком сказку о гари в его родном селе. Игнат прочитал, молчал.

— Да что ж мне с тобой делать, балда, башка баранья, долдон лесной! — в сердцах воскликнул воевода, порывисто подняв с покрытого ковром кресла своё большое, рыхлое тело в расстёгнутой на красной шее рубахе. — Ну что, что ты старца своего выгораживаешь? Он тебя в яму к мертвецам посадил, а ты его выгораживаешь! С ним ходил, да? Ну, говори!

Игнат молчал. Палата с пустыми заваленными бумагами столами подъячих тонула в уютном полумраке: жарко натоплена была изразцовая печка в углу, тяжёлый пятисвечный канделябр дрожал оранжевыми огоньками на воеводином столе, перед которым сидел Игнат.

— Ну что, что ты молчишь? — воевода тряс волосатыми ручищами перед лицом Игната. — Думаешь, я зря тебе эту сказку дал почитать? Я посмотреть хотел, как ты читать будешь: читаешь-то бойко — у меня сын твоего возраста, и то читает медленней! Кто тебя учил чтению, а? Старец твой и учил! Поэтому ты его выгораживаешь? Ну, говори, так? А то отправлю на конюшню вон пороть!

Игнат молчал.

— Погоди, я сам скажу, как дело было. Семью твою он под Петров день в морильню спустил, а тебя с собой забрал, так? Ну, так? Потом ходил с тобой до Воздвиженья, а потом решил и тебя убить зачем-то, и сунул тебя к родным в яму. Там уж они все гнилые были, прости Господи, — Тимофей Тимофеевич троеперстно перекрестился на красно освещённую лампадкой икону в углу, — а к ним живого человека, одно слово — изувер! Вот от тебя до сих пор и смердит, как… — воевода повёл носом. — Ты в баню ходил, Игнашка?
— Ходил, — тихо сказал Игнат.
— Чего-то всё равно от тебя смердит, — пожал плечами воевода. — Ещё раз сходи. На Москве тебе, такому вшивцу, делать нечего. На Москву тебя с собой заберу, а то добьют тебя здесь за то, что в яме не сгинул, как пить дать добьют, у ваших святых старцев с этим просто. А на Москве дела сейчас творятся, да… — протянул воевода, уселся на своё место за столом, откинулся на спинку. — Ты, пень лесной, хоть, кто царь-то у нас в державе, знаешь, а? — с интересом взглянул он Игнату в лицо.
— Фёдор Алексеич, — слабо произнёс тот.
— Аааа, дурак! — довольно заулыбался воевода, обнажив жёлтые зубы. — Фёдор Алексеич ещё весной преставился, царствие ему небесное! А царя у нас теперь два: Иван да Пётр, братья его младшие. Ну да не твоего ума сие дело…

Воевода поднялся, тяжело вздохнул, остановился у окна, глядя в бледную снежную ночь: на широкую улицу, занесённую ровным, не разъезженным санями ещё снегом, на чёрные бревенчатые дома под толстыми белыми шапками, пушистый слой снега на отливе окна.

— Лёд встанет, поедем, — глухо сказал Тимофей Тимофеевич, не оборачиваясь. — Мне тут делать больше нечего. М? — обернулся он на Игната, — чего молчишь, пень лесной? В ножки кинуться должен — Москву увидишь! Истопником у меня будешь, у меня старому как раз помощник нужен.

Тимофей Тимофеевич отошёл от окна, присел у печки, приоткрыл заслонку, за которой весело плясало рыжее берёзовое пламя, положил большие ладони на зеленоватые изразцы, глядя в огонь. А Игнат в этот момент понял, что в Москву ему ехать никак нельзя: он ещё не мог ясно сказать, почему, но чувствовал, что картина, которую ему рисовал воевода, — покойная, прибыльная служба дворовым человеком в большом городе, — всё это ложь, такого не будет, а будет что-то иное, неприятное, чего нужно избегать.

Ещё не до конца понимая, зачем он это делает, Игнат поднялся со стула, прошёл к печке и взял тяжёлую чёрную чугунную кочергу. Думая, что Игнат хочет поворошить в печке угли, воевода, не вставая, отодвинулся в сторону, тяжело, сладко зевнул:
— Спать пора… Одного не могу взять в толк, Игнашка, — прислоняясь к изразцу щекой, прикрывая глаза, сказал воевода, — всё гладко в твоей истории, как я её вижу: а одно сейчас подумалось. Я ж морилен-то с десяток повидал: вашу-то давненько не открывали…

В этот момент Игнат, высоко поднявший кочергу, с силой опустил её на красный, шишковатый лысеющий затылок воеводы. Тот только ухнул, рыхлым кулем валясь на доски: в розовой лысине появилась вмятина, как на тесте. Лёжа на полу, воевода беззвучно дёргался. Игнат поднял кочергу ещё раз и снова опустил ему на голову, в этот раз попав в висок.

Когда Игнат остановился, воевода лежал недвижно. Под изувеченной его головой натекала лужица розоватой крови. Игнат аккуратно поставил кочергу к трещащей искрами печке, опустился на колени рядом с трупом, обмакнул ладонь в кровь, поднёс к лицу. Понюхал, лизнул, а потом старательно облизал руку. «Зачем я это делаю?» — подумал Игнат, но в следующий момент опустился лицом к полу и, как кошка, начал лакать кровь из лужицы. Чувствуя, как тело наполняется теплом, силой и бодростью, он слизал с пола всё. А затем тихо, никого не будя, собрался, надел воеводин заячий тулупчик, вышел на чернеющую голыми сучьями, свеже пахнувшую снежным ветром в лицо ночную улицу и споро двинулся прочь. В первый раз за многие месяцы Игнат себя превосходно чувствовал. Он знал, что не замёрзнет.
Результат броска 1D10: 5
Результат броска 1D6: 5
Веха 5:
• Любимый или уважаемый вами ПЕРСОНАЖ пытается раскрыть вашу тайну, чего вы допустить никак не можете. Убейте ПЕРСОНАЖА. Проявите НАВЫК. Если убивать было некого, то не убивайте никого, а создайте нового некогда любимого СМЕРТНОГО ПЕРСОНАЖА, которого вы предали.

Проявлен навык: грамотный;
убит персонаж: Тимофей Тимофеич.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом.

Предметы:
[ ] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[ ] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.

Печать:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Отредактировано 22.05.2020 в 08:41
2

Ноябрь 1682 г.,
Ветлужские леса,
Веха 5-1


Когда над заснеженными елями начало подниматься красное солнце, Игнат скорым шагом шёл по снежному лесу. Он пёр напролом, не видя припорошенных свежим снегом палых веток, не чувствуя колючих игл ельников, размашисто откидывая ветки со своего пути, обрушивал снежные шапки. От прежнего безразличия не осталось и следа: упоительно и радостно билось сердце, мысль крутилась, как ветряная мельница в бурю. Игнат понимал, что стоило бы бояться: всё-таки он убил воеводу и сейчас его ищут по всей Ветлуге, — но бояться не получалось: Игната переполняло щекочущее, приливами накатывающее, разрядами бегающее по телу трепещущее счастье, которое он выплёскивал в быструю, неутомимую ходьбу через рассветный зимний лес.

Куда он шёл, Игнат и сам не знал, но это было не важно: он шёл не к какому-то месту, а прочь от человека — слишком опасно было сейчас показываться на глаза хоть в какой-то деревне, отчётливо он понимал. Игнат не думал, как он будет выживать в зимнем лесу, — это его не занимало: он как-то предполагал, что всё образуется само собой.

Он остановился у замшелой поваленной сосны, из-под корня которой в чёрной талой прогалине бил быстрый стеклянистый родничок, с журчаньем бегущий по гладким камням. Подавляя восхитительную горячую дрожь в груди, Игнат опустился у родника, с плеском зачерпнул ладонями воды, отпил. Ледяная вода привычно заломила зубы, но ожидаемого чувства напоения не дала: Игнат задумался, почему. «Мне не надо пить, — подумал он, глядя на воду в пригоршне, — мне совсем не хочется». Это, однако, была не вся мысль: выплеснув воду на снег, Игнат подумал, что нет, хочется, но чего-то иного. Игнат присел у поваленной сосны, и блаженно представил себе воеводу, его налитое кровью лицо, красный складчатый загривок. Представлять это было очень приятно. Он удивился удовольствию, которое доставляют ему такие мысли, и попробовал подумать о чём-то более привычном. Он представил себе Алёнку, как часто до морильни в одинокие часы в потайном дальнем углу, страшась, что кто-то зайдёт, представлял её: но сейчас воспоминание об упругости девичьей груди под рукой не вызывало и тени того чувства, что раньше. Об Алёнке не хотелось думать, хотелось думать о лежащем с размозжённым черепом у печки трупе, о розовой лужице под его головой. Игнат осмотрелся. Место, подумал Игнат, не хуже прочих: здесь и присяду. Он поудобней устроился под поваленным стволом у журчащего ручейка, вытянул ноги в измочаленных, измокших, разваливающихся домашних лаптях, сунул руки в рукава тулупчика и прикрыл глаза.

Долго он так сидел: дни становились короче, потом снова стали прибывать. Часто падал снег, белыми наносами покрывая плечи, грудь, ноги Игната. Ручеёк почти весь замёрз: только родничок ещё тихо и черно плескал меж ледка. Приходили звери: Игнат обращал на них взгляд, когда к тихому плеску воды, мягкому падению снеговой шапки с ветки, хлопкам птичьих крыльев и треску рассыхающихся деревьев добавлялись чьи-то шаги, дыхание. Но с каждым днём звери приходили всё реже: они опасались Игната, только смотрели на него издали — опасливо скалились волки, жёлто и молча глядела с ветки рысь, глупо поводили ушами зайцы. Потом звери уходили, а Игнат оставался.

Медное солнце низко каталось по небу, хрустальные морозные дни менялись вьюжными ночами, вертелся над головой звёздный омут, одиноко летала кругами жёлтая луна, в ледяном тумане горели стылые красные рассветы — а Игнат недвижно сидел, занесённый снегом, размышляя о воеводе. Ему не наскучивало вспоминать тюкающий звук удара кочергой в затылок, падение тучного тела на пол, последующие удары, первый неожиданно пьянящий вкус крови, слизанной с пальца, утробную, упоённую радость собирать красную влагу губами с пола, — Игнат додумывал эту последовательность до конца и возвращался к началу. Первоначальное возбуждение, дрожащая экстатическая радость, владевшая им первые дни, сменилась спокойным переливающимся теплом; потом и то стало мало-помалу уходить, как из остывающей печки: прислушиваясь к себе, Игнат понимал, что безразличое одеревенение первых дней, до убийства воеводы, понемногу возвращается к нему.

Менялся и лес: с каждым днём солнце забиралось всё выше, зернистый, огрубелый снег застывал блестящей слюдяной коркой. Днём пригревало: Игнат ощущал, как спина, всю зиму приросшая к стволу сосны покойной ледяной хваткой, мокнет от стекающих за шиворот талых капель. Игнат пошевелился и медленно прикрыл глаза, хрустко сломав ледяную корочку, облепившую веки. Все эти несколько месяцев он сидел с открытыми глазами и ужаснулся, как неприятно оказалось их закрывать — будто под закрытыми веками была смрадная морильня, куда его кидало всякий раз, когда он смежал веки. Нет, нет, буду держать их открытыми, — опасливо подумал Игнат.
Результат броска 1D10: 4
Результат броска 1D6: 1
Веха 5-2:
• ПЕРСОНАЖ, которого вы убили, посещает вас во сне. Прощает ли он вас или оставляет проклятие? Получите ПЕЧАТЬ.
Новая печать: Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом.

Предметы:
[ ] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[ ] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.
Отредактировано 22.05.2020 в 08:42
3

Май 1683 г.
Поветлужье
Веха 8


Супрядки в Черноярском скиту были скучные, постные, — знала Глафира, — не то что в Семидевьем, где она была ещё послушницей-белицей: там на супрядки собирались девушки из разных обителей, там обменивались новостями и сплетнями, пели светские песни (впрочем, быстро меняя на душеспасительные, как только заходила черница, — и в этом тоже была особая забава), туда и парни из соседних деревень заглядывали: тогда смех сразу удесятерялся, сыпались шутки, доходило и до поцелуев за углом, а у кого-то и до греха. В общем, весело было в Семидевьем скиту на Самотхе в керженских лесах: а здесь не то.

Глафира и выбрала-то Черноярский скит, чтобы принять там постриг, именно из-за особой строгости, святости: этот скит был вдали от людей, в верховьях Ветлуги, затерянный в лесах, и не походил на скиты, ранее виденные Глафирой, — те на первый взгляд казались просто лесными деревушками: не зная, и не поймёшь, что каждая изба — не дом, а келья. Иначе было здесь: этот скит был окружён высоким сосновым тыном с вышками, крепкие ворота сторожила мать-привратница. Внутри частокола бревенчатые кельи стояли ровно в рядок, как ульи, и всё содержалось в скучном, унылом порядке: дорожки были чисто выметены, амбары, стойла, курятник прибраны, огороды прополоты, цветники ухожены, могилы под чёрными голбцами выровнены. Все прилежно трудились, никто не смел перечить матери-игуменье Ирине, шутить над ней, как, бывало, шутили белицы над инокинями в Семидевьем, — грозным напоминанием о возможной каре служил чёрный спуск в морильню, куда мать-игуменья могла отправить исполнять страшную епитимью. Да и не было бы морильни, всё равно игуменье никто бы не перечил: она внушала трепет одним своим видом — носила плат, закрывающий всё лицо, оставляющий только щёлку для глаз, и Глафира сначала думала, что это особый обет, а вот неделю назад, когда провинилась, заговорившись с подругой, мать-игуменья (как всегда делала, отчитывая черниц) сняла перед ней плат, и Глафира впервые увидала — не лицо, а запеканку под багровой коростой, без носа, с безгубой дырой рта, с клочковатыми остатками чёрных волос на обожжённой макушке — и тут уж не столько епитимья была страшна, сколько само это лицо, и с тех пор Глафира ходила тихонько, чтобы ничего не нарушить, снова не попасть под отповедь.

Поэтому и супрядки в Черноярском были тихие, безрадостные: неотлучно присутствовала на них черница, строго следящая за благочинием, и девушки пряли уныло, постными голосами выводя песню о неизбежном конце: «терн острейшей жалости душу ми збодает». Но, однако, даже здесь находились сплетницы, готовые посудачить о новостях — тем более, что в кои-то веки в Черноярском скиту было, о чем поговорить:
— А странник тот, — склонившись к прядущей Глафире, шептала Фёклушка, — молодой, вот как мы, и на вид ничего, пригожий, — девушка опасливо хихикнула, — только бледный очень, и пахнет от него — фу, неприятно.
— Святой, должно, человек, — заметила Глафира.
— Должно, так, — согласилась Фёклушка. — Игуменья как знала, что он идёт: нас с Марьей навстречу послала. Наказала, чтоб вели сюда, даже если не захочет. Но он ничего, сразу пошёл — даже не спросил, кто мы, откуда. На дороге встретили, лесом в Вознесенское шёл.
— И чего, где он сейчас? — с интересом спросила Глафира.
— В игуменских покоях, вестимо: с матерью Ириной разговаривает, — ответила Фёкла и ткнула подругу острым локотком: — А что, поглядеть, верно, хочешь?
— Да сдался он мне, — фыркнула Глафира, опасливо скосившись на подремывавшую надзирательницу.

Дверь в прядильню скрипуче отворилась, на пороге показалась мать-ключница Марья: толстая, мясистая тётка, первая помощница матери Ирины. Перешёптывания враз смолкли, оборвалась песня; девушки потупились на пряжу. Марья обвела черниц взглядом.
— Глаша, пойдём.
— Куда? — дрогнувшим голосом спросила Глафира, испугавшись, что её ждёт новое наказание за давешний проступок.
— Пошли, кому сказано! — повысила голос Марья, дёрнув девушку за плечо. — Мать-игуменья зовёт.

Вышли из прядильни, пошли по чистой песочком присыпанной дорожке к игуменскому дому — высоким, в два яруса, палатам, куда заходить черницам запрещалось, где Глафира за три месяца в Черноярском скиту ещё ни разу не бывала.
— А что мать-игуменья? — тревожно спросила Глафира, поспевая за широко шагающей Марьей. — Я что-то натворила?
— Ничего, ничего, — успокоила её Марья, — ты ступай знай. Никакой вины за тобой нет, показать тебя только хотят.
— Кому? — слабо спросила Глафира, беспомощно оглядываясь по сторонам: Марья не ответила, но Глафира и сама поняла, кому.

Марья втолкнула Глашу в игуменские покои: молодая черница поразилась, как пышно, отлично от общей простоты и строгости скита, была обставлена горница: цветные ковры по стенам и полам, кованые сундуки у стен, шитые бисером занавеси, серебряные и золотые блюда, ларцы, братины по полкам. В середине горницы стояли мать-игуменья — со своим страшным, обожжённым лицом без плата — и странник: бледный юноша, в расползающемся по швам, с отрывающимся рукавом, пучками заячьего меха лезущем тулупчике, с босыми ногами под коркой чёрной грязи, в оборванных лохмотьях вместо портков, с проглядывающим сквозь рваньё гайтаном на груди. Выглядел странник совсем обычно, как простой деревенский парень, даже видный — высокий, широкоплечий, русоволосый, — только синюшно-бледен он был и глядел на Глафиру странно, прямым потухшим взглядом, без выражения, но с каким-то внутренним пугающим значением.

Глафира вздрогнула от этого взгляда. Она не понимала, зачем её сюда позвали, зачем выставили напоказ перед этим странником. Ей стало жутко: захотелось закричать, броситься вон, — но Марья цепко ухватила мясистыми руками девушку сзади за плечи, шепнула в ухо: «Не бойся, потом спасибо скажешь». Мать-игуменья оценивающе оглядывала на перепуганную Глафиру, а затем обернулась к страннику, искривив в подобии усмешки дыру рта в розовых шрамовых стяжках:
— Ну, давай, приступай.
— Чего приступать-то? — хрипло откликнулся странник, не сводя с Глафиры взгляда.
— Чего-чего? — насмешливо передразнила его игуменья. — Или не знаешь, чего с девками делают?
— Так ты хоть нож дай, — обернулся к ней странник. — Не зубами ж мне её грызть.

От этих слов Глафира забилась в руках Марьи, приподняла враз налившиеся неподъёмной тяжестью руки, боясь даже закрыться ими, закричала: Марья тут же перехватила её одной рукой поверх ключиц, второй плотно и душно залепила рот.
— Фу ты, какие мы нежные, — со странной игривой ласковостью ответила мать-игуменья страннику и достала из сундука богато изукрашенный нож. Глаша почувствовала, что ноги её не держат; по бёдрам горячо потекла моча; весь качающийся, плывущий мир собрался на ужасной фигуре оборванного странника, с ножом в руке подходящего к Глафире: в нос ей ударил земляной, трупный, каловый смрад. Игуменья схватила руку девушки, вытянула её, завернула рукав; Глафира рвалась, выла в шершавую ладонь Марьи, а та, крепко и жарко прижимая бьющуюся инокиню к себе, только повторяла: «Ничего, ничего, никто тебя не убьёт».
— Не бойся, Глашенька, не бойся, — вторила ей мать-игуменья, — мы сейчас только немного возьмём… давай, — обернулась она на стоящего рядом Игната, и тот коротко, без замаха всадил нож девушке в живот.
— Ты чего, дурень?! — ошеломлённо закричала на Игната игуменья, видя, как тот раз за разом всаживает нож охающей, бьющейся в руках ключницы девушке в живот, под рёбра. — Ты черницу мне зарезал!

Но Игнат не слышал: он жадно распарывал ножом чёрное одеяние на окровавленном животе инокини, потом, бросив нож, обхватил руками за бока, припал губами к ране, принялся жадно слизывать кровь с живота девушки. Марья отпустила Глафиру: та, надрывно крича от боли, повалилась на пол вместе с Игнатом, который сосал кровь из раны как младенец молоко.
— Дурак! — закричала игуменья. — Ничего не умеешь! Вот как надо! — она присела рядом, подобрала нож и, умело перехватив вопящую, бестолково дёргающуюся Глашу за остренький подбородок, принялась деловито вспарывать ей глотку. Девушка захрипела, засвистела перерезанным горлом, хлынула кровь: к ране сразу припала безгубым ртом игуменья. Увидев, как обильно льёт кровь из горла, метнулся туда и Игнат, отталкивая игуменью, стремясь сам припасть к ране. Глафира сипела, булькала кровью, дёргалась в агонии.

— Ступай, ступай! — зло подняла голову игуменья на столбом застывшую Марью. Ключница безмолвно вышла, закрыла за собой дверь. Игнат, стоя на четвереньках у живой ещё инокини, глотал толчками льющуюся из перерезанных сосудов кровь.
— Какой ты… дикий, — со странной нежностью сказала игуменья. — Дай хоть в блюдечко сцежу, — но, вместо того, чтобы доставать блюдечко, принялась стаскивать через голову чёрное монашеское одеяние, открывая тёмно-бурую, будто колбасную, сухую корку кожи с пожелтелыми пятнами, угольно-чёрными язвами.
— Э, ты чего? — стоя на четвереньках, обернулся на неё Игнат, утирая тыльной стороной ладони рот.
— Чего-чего? — зло передразнила его игуменья. — Ты нос-то не вороти, издохлец! Был бы у меня нос, я б тоже от тебя воротила! Сам тоже, чай, не красавец: вон синий какой! Хорошо хоть, на вонь твою мне всё равно: одну гарь чувствую. Ничё, — смягчившись, сказала она, — там внизу обожжено немного, ничё.
— Э, ты куда! — с ужасом выкрикнул Игнат, отползая по полу прочь от Глафиры, которая всё втягивала воздух конвульсивными сиплыми вдохами. — Ты чего! А ну слезь! А ну!…



— Это что у тебя, первый раз был? — спросила игуменья, прижимаясь к Игнату горячим, шершавым как древесная кора, шелушистым боком. Они лежали на кровати в игуменских покоях: труп Глафиры всё так же лежал посреди горницы у двери.
— Не, — мотнул головой Игнат. — Я до этого ещё воеводу в Ветлуге убил. По темечку кочергой тюкнул, — Игнат глупо хихикнул от переполняющей, приливами ходящей по телу горячей радости, бодрой ясности мысли, трепещущей силы в мышцах.
— А, так это ты был? — заинтересованно поднялась на локте игуменья. — Я думала, это Иннокентий его кончил.
— Ты его знаешь, что ли? — спросил Игнат.
— Кто ж его не знает… — откинулась на перину игуменья, потягиваясь: — Старец наш человек по округе известный…

Игнат смотрел на бумажно-белое тело Глафиры, с раскрытой, как у мясной туши, глоткой, с задранным до груди рваным подолом, бледными ляжками, сукровистыми ранами на плоском животе.

— Я ещё пойду, — показал он на труп и взял с тумбы нож на медном блюдце, — подкреплюсь. Где ещё можно разрезать, чтобы нацедить?
— В паху попробуй, — не поднимаясь, пусто глядя в потолок, ответила игуменья.
— Ага, — сказал Игнат, поднялся с кровати и голый пошёл к трупу, но остановился на полпути. — Ирина! Ирина!… — обернулся он на игуменью, — а как, вот что мы делаем, насчёт Бога?
— Бога нет, — безразлично, будто речь о гвоздях в лавке шла, ответила игуменья.
— Как нет?
— Вот так.
— А что есть?
— А ни черта, Игнашка, нет. Ни Бога, ни дьявола, ни чертей лысых, ничего, — игуменья не поднималась, неподвижно уставившись глазами в сукровистой запёкшейся корке на потолок. — Труп вон есть. Угощайся.
— Ага, — сказал Игнат, повернулся было к мёртвой Глафире, но снова обернулся: — Ирина! А тебе каково так, в Бога-то не веря, в скиту жить?
— А только так и надо, — лениво ответила игуменья. — Видишь, в каком достатке я тут живу? Делай, как я, тоже горя знать не будешь. Научить тебя?
— Ну, научи… — не оборачиваясь, ответил Игнат, уже присевший рядом с трупом.
— Плату потребую…



Через месяц, в хмурое, пепельно-серое июньское утро Игната провожали всей обителью: инокини выстроились у ворот чёрной кучкой, просили благословения. Игнат знал, что такое будет, и с готовностью играл роль: поднимал два скрещённые пальца, благословлял черниц, произносил слова, которым его научила мать Ирина. У ворот она его задержала.
— Ты ещё не расплатился, — глухо донёсся её голос из-под чёрного плата.
— Я думал, я уже достаточно отдал, — ответил Игнат.
— То было за угощение, а за учёбу плата ещё за тобой.
— Что же тебе ещё от меня нужно? — насупился Игнат.
— Не знаю, — сказала игуменья. — А что у тебя есть? Хочешь, отдай крест.
— Как же я буду без креста? — спросил Игнат. — Нет, креста я тебе не отдам. Вот это возьми, — и он протянул Ирине лестовку, подаренную Алёнкой.
— Девица сделала? — заинтересованно спросила игуменья, близоруко поднося лестовку к прорези в плате.
— Невеста была, — бесстрастно откликнулся Игнат.
— Оно и лучше, что отдашь, — заключила Ирина. — А теперь иди. А я тебя с этой штукой где хочешь разыскать сумею: вдруг понадобишься.
Результат броска 1D10: 4
Результат броска 1D6: 5
Веха 8:
• Существо, подобное вам, распознает в вас своего сородича. Создайте БЕССМЕРТНОГО ПЕРСОНАЖА, потеряйте РЕСУРС и получите новый НАВЫК. Что это существо у вас отняло?
Бессмертный персонаж: игуменья Ирина;
Потерян ресурс: лестовка;
Получен навык: странник-проповедник.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[ ] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.

Предметы:
[отдана Ирине] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[ ] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.
Отредактировано 23.05.2020 в 04:06
4

Октябрь 1698 г.
Москва
Веха 7


— Смурно мне, Франц, — тяжело сказал Пётр, откидываясь на тряскую мягкую спинку кареты, слабым движением замызганных чернилами пальцев оттянул колыхающуюся кисейную занавеску. За неровным, тянущим изображение полосками стеклом ползла ненавистная Москва: грязные улицы, заборы, торжище в лужах, мелкий осенний дождь. Петра мутило: с утра, пытаясь забыться от этого всего, он выпил у Меншикова за завтраком бутылку мадеры, и сейчас вино тяжело колыхалось в животе, подступало к горлу изжогой, наливало мысли и члены чугунной тяжестью. Было тряско, тошно, душно, всё чесалось. То ли хотелось курить, то ли не хотелось, — непонятно. Пётр перевёл мрачный взгляд на Лефорта в напудренном алонже, изукрашенном камзоле, с тростью между ног. Кудрявые локоны парика маятником ходили влево-вправо от перевалистой тряски кареты по разбитой мостовой, и на это почему-то было тошней всего глядеть. Пётр прикрыл глаза, чтобы не видеть этого блохастого бархатного полумрака, этого серого пасмурного света за окошком. Сглотнул горькую слюну. Ещё и стрельцы эти всё лезли, лезли в голову — Пётр не мог перестать о них думать, и Лефорт наверняка думал о том, что Пётр о них думает. Конечно, ему легко сейчас: сам головы не рубил, не знает этого ощущения, когда удар не удался, топор хрустко застрял в позвонке, казнимый кричит, как ты не знал, что люди умеют кричать, а ты упираешься бофортом в плаху, чтобы выдернуть топор… Петра передёрнуло.

— Что, что зыришь? — с усталым раздражением буркнул Пётр на Лефорта. — Думкопф.

Лефорт ничего не ответил: он знал — сейчас Петру Алексеевичу лучше ничего не говорить. На царя опять напала меланхолия, — понимал Лефорт, — такое с ним бывало часто, и неизвестно ещё, какое его состояние было хуже — когда он, как бешеный, носился туда-сюда, сам принимаясь за десять дел и от всех требуя того же, или когда, как сейчас, сидел днями в чёрной, глухой тоске. Нет, пожалуй, с Петром в меланхолии было ещё тяжелей, чем в ажитации, — подумал Лефорт, — сидишь с ним даже не как с покойником, а как с живым покойником.

— Гляди, народ, карета царская едет! — выделился из шума толпы подвизгивающий, блажащий голос юродивого. — Карета едет, а в ней царь, царь едет кровь пить! Мало ему было, ещё надобно!

Лефорт с готовностью передвинулся по кожаному сиденью, распахнул дверцу на ходу (в карету сразу ударило свежим запахом дождя и грязи), обернулся было к ехавшему рядом преображенцу, но Пётр сильно дёрнул его за камзол:
— Зитцен бляйбен, Франц! — мрачно сказал Пётр. — Верно он говорит.

Карета с кортежем преображенцев, валко меся грязь, удалялась, а юродивый продолжал верещать. Народ, собравшийся было защищать святого человека, расступался, и молодой юрод, уже не стеснённый, широко махал руками, вышагивал в круге толпы, заходясь в экстатическом припадке:

— А царь ли в карете той, царь ли в той карете? Верно говорю, подменили царя в Немечине! Был у нас царь Пётр, а заморили его немцы с фрягами, подослали нам вместо него чудище-кровососа! Что, народ, почему царь-то ваш в карете за шторками ездит, почему показаться вам боится? Потому что боится, что клыки волчьи вы его узрите! Клыков волчьих у него рот полон! — юродивый запрокинул голову, раскинул руки, медленно закружился. — Клыки волчьи, когти кошачьи, тело жабье, три ноги козлиные, а рук четыре, и на каждой лапа петушиная, и в каждой лапе по ножу — и три рта больших! Одним-то ртом он зелье из трубки курит, а другим-то ртом Бога матом кроет! А третьим ртом кровь глотает, русскую кровь пьёт, а немцы ему-то мальчиков беленьких подносят, горлышко режут да в чашечку кофийную цедят, а он пьёт, приговаривает — ах, сладка мне, бомбардиру Питеру, кровь русская, всю до дна выпью, языком гадючьим слижу!

Юрод остановился перевести дух, грязной ладонью смазал капли мелкого осеннего дождя по чумазому лицу. Мокрые серые лохмотья висели на нём как шаманское одеяние с ленточками, почти не скрывая бледной, синюшной кожи. Как должно быть холодно Игнатке Ветлужскому — думали стекающиеся поглазеть на зрелище мужики, бабы, дети: все знали, что Игнатка, почитаемый на Торгу юрод, отказывается надевать тёплое даже в трескучие морозы, греясь лишь молитвой, в которой проводит, бодрствуя на коленях, всю ночь. За это Игнатку особо уважали.

— Какие три рта, ты чего мелешь? — крикнули из толпы. — Все здесь царя своими глазами видели!
— Видели?! — взъерепенился, вскинулся Игнат, безумно вращая глазами, выискивая в толпе кричащего: — А как перекидывается он, тоже видели? Брюс-чернокнижник ему зелья даёт, он как зелье то выпьет, так в кого хочешь и перекинется — хочешь, в ворона, хочешь в воробья, хочешь в змею, в крысу, а более всего, знаете, в кого любит перекидываться он? В чёрного кота! В кота ненасытного, похотливого, усатого! А дружки его нечестивые, которых он с собой с Немеччины привёз? Под стать ему — блядуны все, пьяницы, табашники, пентюхи, шлынды, содомиты! Все содомиты, как один, тьфу! Брат с сестрой, отец с дочерью, мужик с мужиком, баба с бабой — так и живут, засранцы, кровососы! — Игнат, стоя в глубокой бурой луже, с ненавистью принялся топать босыми ногами, поднимая веер грязных брызг. — И вас так жить заставить хотят, и заставят, заставят, попомните мои слова! Что думаешь, — Игнат простёр грязную руку в лохмотьях к одному засмеявшемуся было мужику в отороченном лисьим мехом колпаке, — не заставят тебя? Тебя уже на большее блядство склонили, уже заставили Антихриста царём признать! Признал, признал, нос не вороти! А отчего так? А оттого, что сами вы все блядуны, вероотступники, черви! Греки вам щепоть навязали, вы согласились, теперь немцы вам на шею сели, — вы согласились! Не народ, скотина! Быдло, дрянь, грязь, мрази! Мрази! — изгибаясь, вытягивая шею, тыча пальцем, надрывно гаркал Игнатка на оцепеневший народ. Он знал, что этих слов от него тоже ждут, что эти слова никого не отвратят, а, наоборот, заставят больше ценить его, святого человека, обличителя мирских пороков.

У Игната вообще сегодня легко выходило — вдохновение бурлило в жилах, слова прыгали в голову сами собой, кружения, подвывания, жесты выходили как надо: то плавные, игриво-мягкие, то напористо-резкие. Внимание толпы было намертво приковано к пляшущему, прыгающему, катающемуся в липкой осенней грязи юроду. Игнат знал, отчего у него так ловко сегодня получается — вчера он у Рогожской слободы зарезал припасённым в укромном месте ножичком мальчика-бродяжку. Этого угощения, — понимал Игнат, — хватит ему ещё на неделю, может, месяц: потом начнёт опять прибывать безразличие, тупость мысли, охладение ко всему — а ему не очень нравилось быть холодным ко всему: куда интересней было, вот как сейчас, купаться в людском внимании, забавляться этой игрой.

Игнат не видел большого смысла в этой игре, но он вообще не видел большого смысла ни в чём: чем больше проходило лет со времён морильни и Черноярского скита, тем больше Игнат убеждался, что Ирина была права: нет ни бога, ни дьявола, ни награды, ни воздаяния, ничего, кроме меняющихся, всегда очень глупых лиц вокруг. Люди вокруг были дураками, во что-то верили, что-то загадывали на будущее: Игнат — нет. Он уже понял, что не стареет, что будет вечно жить в бессмысленной веренице меняющихся лиц и не очень понимал, чем ему заниматься на этой бесконечной дороге. Можно было, конечно, сесть в лесу под деревце и просидеть так лет пятьсот в ледяном оцепенении, как в ту первую зиму, но Игнату нравилось горячее ощущение насыщения кровью: стремительная быстрота мысли, нетерпеливо дрожащие мышцы, стеклянно-ясное понимание, что и как нужно делать — всё это было очень приятно, и Игнат решил посвятить вечность погоне за этим наслаждением. Любопытно, — думал он, — а старец Иннокентий поэтому сажал людей в морильни и устраивал гари? Чем дальше, тем больше Игнат приходил к выводу — да, именно поэтому: старец занимался этим без всякой важной цели, без великого замысла, а так — из удовольствия. Ещё пятнадцать лет назад Игнат бы возмутился и разозлился, узнав подобное — он думал, что в его заточении в морильне был какой-то смысл, что это было как-то связано с его братом, подавшимся в никонианство, — но нет, старец решил его уморить в погребе шутки ради. Теперь Игнат старца вполне понимал.
Результат броска 1D10: 5
Результат броска 1D6: 6
Веха7:
• Ваше тело становится похоже на тело существа, которое было источником вашего проклятья. Каким образом вы начинаете его напоминать? Получите новый НАВЫК, который это отражает.
Потерян ресурс: тулупчик (сам сгнил).
Получен навык: юродивый.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[ ] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[ ] юродивый: я Пахом, метафизический гном!

Предметы:
[отдана Ирине] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.
Отредактировано 13.05.2020 в 17:45
5

Октябрь 1698 г.
Москва
Веха 6


Спускались на Москву серые осенние сумерки: отзвонили уже к вечерне колокола со звонниц, расходились с Торга последние приказчики, увязывая товар. Прятался за высокими тёсаными заборами народ, ночные сторожа перегораживали рогатками улицы, тёмные как погреба. Святой человек Игнашка Ветлужский, чему-то посмеиваясь, как часто с ним бывало, в густой темноте мимо покинутых рядов лавок пошёл на обычное место — стоять ночь перед Иверской иконой в стене ворот Китай-города. По пути его приметили: хлопнув грубой рогожной пеленой, открылась дверь кабака, из пахучего дымного полумрака выглянула шалава Манька — с натёртыми свёклой щеками, в медных монетных ожерельях по белой коже.
— Игнашка, Игнашка! — позвала она. — Подь сюда, поесть дам!
— Не надобно мне! — отмахнулся Игнат. Он иногда, виду ради, брал еду, которую ему носили, но не любил: человеческая пища проваливалась внутрь как бумага или трава, не насыщая и не давая радости.
— Так хоть помолись за нас перед Богом! — попросила Манька, приваливаясь молочным, дряблым плечом к косяку.
— Помолюсь, помолюсь, — кивнул Игнат, поправляя на плече ветхое, рваное, измазанное грязью рубище. — Сучий Евин ваш корень, а ведь и за вас кто-то должен угодников просить. Ты, Манька, знаешь, я за вашу блядскую сестру завсегда усердней всего молюсь.

Конечно, Манька это знала: все на Москве знали, что страстней и дольше всего юродивый Игнашка, проводящий ночи в навозной луже перед Иверской надвратной иконой, молится за тех, кому молитва нужней более прочих: за блядей, ночных татей, нищих, калек, лиходеев, висельников. Он это делал не без умысла: Игнат знал, что выходящий непроглядными ночами на улицу лихой народ никогда не тронет своего заступника — и действительно: разбойники со свинчатками в рукаве, глухой полночью возвращавшиеся с дела с мешком добра, частенько останавливались за спиной Игната, проверяя, не спит ли тот, а когда видели, что нет — не спит, а повторяет слова молитвы, уважительно обходили его и удалялись дальше по своим делам.

К таким проверкам святости Игнат уже давно привык: на Москве было много юродов, но святость большинства из них была фальшивая, как позолоченный медяк — одного ловили на том, что он убил калеку за видное место на паперти, другого под презрительный хохот изгоняли за то, что поддался на соблазнительные уговоры Маньки, решившей проверить, так ли крепок духом юрод, третьего лишали почёта за любовь к вину, четвёртого — за неусердие в молитве, пятого — за зябливость. Только Игната Ветлужского никто не мог ни в чём упрекнуть. Все видели — этот стоит ночами у иконы, не смежая глаз, молится, холода не страшится, усердно постится, а плоть умерщвил так, что смердит хуже дохлой крысы: воистину святой человек. Многие приходили посмотреть на то, как он молится ночью.

Поэтому стоящий на коленях Игнат и не удивился, когда услышал за спиной тяжёлые шаги. Была глухая промозглая октябрьская полночь: глазок луны одиноко светил через бледную кошму низких облаков, чернильные лужи в буграх грязи расходились кружками под мелким дождём, красно горела лампадка под иконой на грязно-белой стене, откуда-то издали доносилась усталая перекличка ночных сторожей. Шаги подошли ближе, и Игнат подумал, что человек сейчас прислушается, что там юрод шепчет, и начал отчётливей выговаривать слова молитвы, — и совсем не ждал, что под левую лопатку ему вгонят железное остриё.

Филимон нанёс удар деловито, не примериваясь: это был не первый раз, когда он бил человека ножом в спину, это был не первый раз, когда он убивал человека. Он знал, что ему, левше, удобно бить как раз под левую лопатку: кривой зазубренный нож, переделанный из косы, пройдёт до самого сердца, жертва упадёт, не вскрикнув. Дальше должно было быть совсем просто: извлечь нож, упершись лаптем в труп, быстро вытереть об одежду новопреставившегося, сунуть за пазуху и — шмыг в тень. Но сейчас всё пошло не так: удар вроде бы и получился, но вошёл в тело как в дерево, тяжело, неотзывчиво, и убитый — странное дело! — не повалился навзничь, а лишь пошатнулся, как от пинка в спину, упёрся рукой в липкую грязь, а потом, к ужасу Филимона, — начал оборачиваться.

Филимон сперва не понял, почему убитый оборачивается, не желая падать. Филимон подумал, что удар просто не получился, ушёл не туда, — но нет, нож глубоко, по рукоять, сидел в спине юрода, но тот будто бы и не чувствовал боли. Поняв это, Филимон захолодел, застыв на месте, боясь даже перекреститься — а юрод в это время поднимался с колен, оборачиваясь.

— Ты чего! — сорванным сипом завопил Филимон, пятясь. — Ты как?
— Ты как на меня руку поднял?! — гневно, визгливо вскрикнул юрод, и Филимон беспомощно оглянулся по сторонам, а потом, сам не понимая, зачем это делает, сорвал с головы облезлый лисий колпак, метнул его в юрода, а сам, по-заячьи, пригибаясь и вереща, кинулся прочь. Игнат не стал его преследовать, да и не смог бы догнать.



Игнат ждал возвращения убийцы и следующую ночь, и следующую за ней, но тот не приходил. Игнат не переставал гадать, зачем его хотели зарезать, перебирал в памяти лихих людей с белогородских печур, из-за Яузы, но не мог понять, кому бы он помешал так, чтобы потребовалось его убивать. Он поспрашивал у знакомых татей по трактирам — те ничего не знали: они предложили святому человеку защиту, но Игнат отказался, заявив, что его хранит Бог. Он действительно не боялся: рана под лопаткой чесалась, постепенно затягиваясь зеленовато-белой тканью, и Игнат знал, что так и будет: ему уже и разбивали череп кистенём восемь лет тому назад на костромском тракте, и резали горло как-то зимой во Владимире, и прошлой весной ещё топили с мешком на голове в Москве-реке (топил как раз юрод, которого Игнат согнал с Торга — Игнат потом даже кровь его пить не стал, позволив своим заступникам растерзать несчастного). Поэтому повторного покушения он не боялся, но вопрос, кто это был, занимал Игната, не давал покоя. В его теперешней жизни редко случались любопытные вещи, а когда случались, они до крайности захватывали внимание Игната.

Наконец, на третью ночь убийца появился. Игнат услышал его шаги издалека: убийца крался осторожно, медленно, не поднимая шума, мягко опуская лапти в чавкающую грязь, но Игнат его слышал и внутренне замирал от радости, что сейчас наконец-то узнает, в чём тут дело. Шевеля губами под холодным мокрым ветром, он выждал, пока шаги приблизятся, зайдут ему за спину, остановятся, а затем резко обернулся — только чтобы увидеть, что давешний убийца, бледный и перепуганный, стоит без ножа, высоко подняв руки, отстранившись от Игната, как от огня. Игнат и сам опешил от такого.

— Тебе чего? — грубо и как-то очень по-житейски гаркнул он на убийцу. — Что, за ножом пришёл? Выкинул я твой нож в реку.
— Чего мне тот нож? — выдохнул убийца. Теперь Игнат мог рассмотреть его ясней: это был молодой, лет тридцати, мужик с клочковатой рыжей бородой, одетый с нарочитым дешёвым и фальшивым шиком мелкого разбойника — в кафтан с парой медных пуговиц, оставшихся от прежнего владельца (с первого взгляда было ясно, что одёжка с чужого плеча), и остальными костяными разномастными, без шапки, в стоптанных почернелых лаптях вместо сапог, штопаных полосатых шароварах. Судя по тому, как тяжело отвисал рукав на поднятом левом предплечье бандита, там у него была припасена свинчатка. Игнат криво усмехнулся.
— Так чего пришёл-то? Прощенья попросить?
— Ну… — неожиданно кивнул бандит.
— Бог простит, — ворчливо сказал Игнат, сразу потеряв интерес к незнакомцу. Он отвернулся, собравшись уже снова приступить к молитве, разочарованный тем, как скучно всё вышло: хотел убить святого человека по дурости, не удалось, поверил в чудо, раскаялся.
— Отче Игнате, — жалобно позвал бандит и, переступая по лужам, начал заходить сбоку, чтобы Игнат мог его видеть. — Это ж не я тебя убить-то хотел.
— Ну? — слегка заинтересовавшись, повернул голову Игнат. — А кто ж ножом-то тыкал?
— Это ж… отче Игнате, это ж мне поручили так. В Преображенском приказе-то. Сказали, чтоб я тихонько тебя, того.
— Что, в Преображенском? — удивился Игнат.
— Так, так, — усердно закивал бандит. — Я сам-то сидел в темнице на Варварке, с фальшивыми ефимками попался, а тут заходят ко мне, говорят, пойдём. Я пошёл, а меня к самому князю-кесарю ведут!
— Ну? К Ромодановскому? — переспросил Игнат. История бандита становилась всё любопытней.
— А, а князь-то говорит, — торопливо, радуясь, что заинтересовал святого человека, продолжал лиходей, — что, мол, надо юродивого убить, а то народ на бунт мутит, царя погаными словами кроет. Я-то весь охолонул: как так, думаю, святого человека, юрода Божьего, убить! И кто приказывает-то! Сам князь-кесарь! Я уж и так, и так: говорю, мол, избавьте меня, Христа ради, от сего греха, не хочу на душу брать, а тот мне — а не хочешь, так на плаху пойдёшь, а сделаешь, так мы тебе всё простим и на волю отпустим. Ну я, ну я чего… — бандит не выдержал и повалился коленями в грязь, — пошёл! На какое дело-то решился, какой решил грех взять! Мне они и нож сами выдали, говорят, иди, и чтоб через три дни Игнатки этого на улице не было! И только Бог, только Бог да заступница наша пресвятая, пречистая Матерь Божья, не довела до греха, чудо сотворила! Прости меня, прости меня, отче! — с подвыванием, простерев руки, бандит грохнулся в грязь перед Игнатом. Игнат, не поднимаясь с колен, хлюпко переступил ближе к бандиту.
— Ну, ну, поднимись. Поднимись, сыне мой, — тать, по-собачьи заглядывая Игнату в глаза, поднял голову. Игнат протянул к нему руки, обнял. — Ничё, ничё, сыне мой. Убить ты меня и не мог, потому что меня благодать Божья хранит, зато вишь, как всё обернулось. Тебя как звать-то, болезный?
— Филимошка меня звать, — слабо пролепетал бандит. — Я прощения попросить пришёл, потому что сам драпать буду: нельзя мне тут оставаться, раз я тебя не убил.
— Ничё, ничё, — повторил Игнат, — вместе, значит, пойдём. Мне в Москве тоже уж поднадоело. Вместе пойдём, Филимоша.

Игнат почувствовал, как Филимон перестал дрожать, подсобрался. Это предложение ему не понравилось — понял Игнат, — одно дело покаяться перед святым человеком, униженно вымолить прощение, залиться чистыми, опустошающими слезами, после которых душа будто умытая — лёгкая, безгрешная, как у младенца; и совсем иное — связывать свою жизнь, привольную, лихую, с вонючим вшивым юродом, проводящим дни в молитве и посте.

— Я, отче… — начал было Филимон, но Игнат не дал ему договорить.
— Хочешь, чтоб тебя тоже нож не брал? — быстро спросил он, отстраняясь от бандита. Филимон вскинул голову на Игната:
— А что, можно?
— Можно, — заверил его Игнат. — Нож, кистень, стрела, пуля, яд — ничего меня не берёт, потому что я секрет знаю.
— Какой? — выдохнул Филимон.
— А, всё тебе скажи да покажи, — усмехнулся Игнат. — В услуженье мне пойдёшь, скажу, как срок выйдет.
— Какой срок? — быстро спросил Филимон, уже внутренне согласный.
— Семь лет, семь месяцев, семь дней, — ответил Игнат и, обернувшись к надвратной иконе, широко перекрестился. — Вот те крест, Филимоша, коли верно отслужишь мне этот срок — скажу слово, не возьмёт тогда тебя ни сталь, ни свинец, ни яд.
— А… — Филимон задумался, ища в предложении какого-то подвоха. Наконец, нашёл: — А огонь?
— И огонь не возьмёт, — уверенно кивнул Игнат.
— А вода?
— И вода.
— А что возьмёт?
— Ничего. Ничего, Филимон, не берёт того, кто знает слово заветное. Вот ты меня ножиком ткнул — а меня ножик не взял. И тебя не возьмёт, коли слово знать будешь.
— Семь лет, значит? — Филимон приложил грязный заскорузлый палец к щеке.
— И семь месяцев, и семь дней, — скрупулёзно добавил Игнат.
— Я согласный, — наконец, с чувством выпалил бандит.
— Побожись на икону, — потребовал Игнат.
— Чем божиться?
— Всем животом земным и жизнию грядущей на небеси, клянись, что будешь делать, что я скажу, пока срок не истечёт, — вдохновенно сказал Игнат. Ему нравилась эта комедия, он весь внутренне трепетал от захлёстывающего восторга. Филимон исправно побожился, троекратно перекрестившись с земным поклоном.
— Двумя, двумя перстами крестись, не кукишем! — дал Игнат Филимону подзатыльник, забавляясь тем, как покорен ему этот разбойник. — Заново всё повторяй, не приму клятву с крестом щепотью! Вот, то-то же, так-то оно лучше. Не боись, в чёрном теле держать тебя не стану: мне еды, одёжи, денег дают, да мне мало надо. А теперь пойдём мы с тобой, Филимоша. Ты на Волге бывал?
— А как же, — ответил лихой человек, — я с Волги сам, тверской я.
— Да что за Волга в Твери? Так, название одно, — насмешливо сказал Игнат. — Нет, Филимоша, мы с тобой на настоящую Волгу пойдём, на низы. Вот там раздолье, давно уж я туда пойти хотел. Я буду проповеди читать, ты — людей резать.
— Что? — не понял Филимон.
— А ничего, ничего, Филимоша, — мягко сказал Игнат, поднимаясь с земли. — Тебе ж не впервой? А клятву дал, значит, обязан, — Игнат повернулся и пошёл по чёрной пустой улице прочь.
— Так… — непонимающе воскликнул Филимон, поднимаясь вслед за Игнатом, — как так, людей резать? Ты же святой человек?
— А мы с молитвой, — через плечо бросил Игнат.
Результат броска 1D10: 7
Результат броска 1D6: 2
Веха 6:
• К вам в услужение приходит новый СМЕРТНЫЙ. Кто это? Что его к вам привело? Создайте нового СМЕРТНОГО ПЕРСОНАЖА.
Новый смертный персонаж: бандит Филимон.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[ ] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[ ] юродивый: я Пахом, метафизический гном!

Предметы:
[отдана Ирине] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[ ] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.
Несбыточными посулами я убедил бандита Филимона пойти ко мне в услужение сроком на семь лет, семь месяцев и семь дней; вместе с ним мы отправились ураганить на Волгу.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.
Отредактировано 16.05.2020 в 12:48
6

Июнь 1702 г.
Волга, близ устья Камы
Веха 11


Когда крики, наконец, затихли, Игнат облегчённо выдохнул и расслабился, прислонившись к шершавой серой сосновой коре. Его раздражали эти неуместные в солнечном ветреном просторе вопли, они скребли по душе как железом по жести, а хотелось просто сидеть в пёстрой моргающей тени и наслаждаться видом. Игнат сидел у высокой, криво уходящей в пустое лазурное небо серой сосны, уже простершей половину корней над обрывом, обречённой рухнуть при следующем оползне. Игнат свесил ноги с травяного среза, заглянул: косо и головокружительно уходил далеко вниз грязно-меловой склон, щербато серела узкая каменистая полоска берега под ним, а дальше — сплошное, могучее, живое полотно реки: ярко-сапфировое, переходящее под солнцем в мятое золото, всё в пляшущих сверкающих искорках, пересечённое змейками ветра.

Далеко за васильковым простором в сизой дымке терялся противоположный берег, зелёная полоска заливных лугов. У далёкого, курчавым завитком протянувшегося острова почти недвижно вниз по Волге шла огромная беляна-лесовоз, похожая на плавучий терем, белый ковчег с бревенчатыми избушками сверху. С белесого по краям, будто выцветшего, неба в глаза жгло солнце, и если глядеть прямо, всё тонуло в матовой сияющей мгле. Игнат отвернулся от солнца, перевёл взгляд направо, где в живописной дали в голубой простор известняковым клином глубоко врезался крутой утёс с лесной шапкой, суконно-зелёными склонами. Задувал порывистый ласковый ветерок, весь в запахах травы, цветов, смоляного соснового, можжевелового духа. Простор, приволье, солнце, счастье, — с ленивым наслаждением перебирал Игнат ощущения, прислушиваясь к себе, нежась в рябящей тени. Сладкая свобода, — вот в какое одно определение можно было бы свести все чувства, переполняющие сейчас Игната.

(Текст ниже не содержит мата или избыточно физиологических описаний, но читать его, вероятно, будет неприятно. Если это может быть каким-то оправданием, то скажу, что неприятно мне было и писать его. Но что поделать? Персонажей я вижу именно так. Если не хотите читать, просто имейте в виду, что под спойлером персонажи жестоко убивают девочку)



Перемигивающая хрустальная звёздная россыпь висела в чёрном, будто воронёном небе, по краю которого за Волгой нежно розовело зарево: в эти июньские ночи солнце, хоть и садилось здесь на несколько часов, но продолжало закатным отсветом гореть из-за дальнего горизонта, как лучинка из-за печки. Желтоватая надрезанная луна висела над тёмным жутковатым простором, высветляя широкую дрожащую дорожку по реке; противоположный низкий берег сливался в густой тьме с водой, очень одиноко и невообразимо далеко горел огонёк костра на той стороне. Было тепло: к дыму костра примешивались свежие ночные запахи воды, соснового бора. Темноту вокруг догорающего, красно мерцающего углями костра прорезали чиркающие, скользящие свисты ночных птиц. Игнат и Филимон сидели на песке, привалившись к бургистым сосновым комлям, глядя в огонь. Филимону вообще-то давно бы уже пора было спать, но после сегодняшнего дня ему не спалось. Что-то его воротило, что ли, — косился на товарища Игнат, отхлёбывая из мисочки, — с Филимоном такое бывало. И кусок ему в глотку не лез — так и вертел он в руках крупной солью сдобренный, черно запечённый, надкушенный уже кусок мяса.

— Ну и чего ты какой, Филимоша, а? — задушевно спросил Игнат, держа мисочку в пальцах, как блюдце с чаем. — Опять хандришь? Как мы зарежем кого, ты всё хандришь.

Филимон тяжело вздохнул.

— Чего делаем мы, — сказал Филимон, вороша веточкой в пепельно-красных углях, — чёртову работу делаем.
— Вестимо, — спокойно согласился Игнат. — А ты, что ли, о душе задумался? — насмешливо спросил он.
— Как не думать, — буркнул Филимон. — Я понимаю, когда мы там на тракте или этих вон с расшивы… но тут как-то совсем зверски вышло. Не по себе мне, Игнат. Спать ложиться боюсь.
— Чего бояться-то? — пожал плечами Игнат. — Я тут стерегу, как всегда.
— Да я не в том смысле, — Филимон помотал веточкой, чертя горящим её кончиком длинную загогулину, красным следом остающуюся в глазах.
— Боишься, что девка, что ли, во сне придёт? — усмехнулся Игнат, в пару глотков допил из мисочки и принялся её вылизывать, перехватив посуду обеими руками, глубоко залезая в неё лицом. Игнат сам-то уже и забыл, что такое сон, и о том, что другие люди во сне что-то видят, знал с чужих слов, плохо себе представляя, как это на самом деле происходит. — А ты её и во сне отымей. Я подглядывать не стану, — оторвавшись от миски на мгновение, добавил он.
— Да ну тебя, — отвернулся Филимон. Ему всегда было неприятно глядеть, как Игнат облизывает миску.
— Всё равно это нехристь была, — легко сказал Игнат и принялся губами собирать засохшие кровяные следы по краешку миски.

Филимон что-то неразборчиво буркнул, глядя в огонь.

— Ты ешь, ешь, Филимоша, — сказал Игнат, отставил мисочку, тоже подобрал палочку и поворошил мерцающие угли, в которых запекалось ещё мясо, — пережжёшь сейчас.
— Да воротит меня от этого мяса! — вспыхнул Филимон. — Как вроде себя уговорю, что свинина, ничего, в рот лезет, а как вспомню — сразу наружу просится.
— В том и заключается твоя ошибка, Филимон, — назидательно сказал Игнат. — Не надо себя уговаривать, надо честным быть с собой.
— Уйду я от тебя, Игнат, — мрачно сказал Филимон.
— Куда? В монастырь, грехи замаливать?
— А хоть и в монастырь. В Макарьевский вон под Нижним.
— Ага… — скрипуче протянул Игнат. — У меня в Макарьевском брательник в монахи подался. Не знаю, жив ли ещё, нет. Тоже, как ты, всё о душе думал. Людей, правда, не резал.

Немного помолчали. В пепле перламутрово мигали угольки, редкие язычки полупогасшего костерка огненными лоскутами подлетали вверх, когда Филимон ворошил веточкой пепел.

— И не жалко без слова заветного уходить-то? — спросил Игнат. — Четыре года осталось всего.
— Игнат? — вдруг вскинул голову Филимон. — Скажи правду: нет ведь никакого заветного слова? Ты никакого слова не знаешь, а просто сам — упырь, вурдалак.
— Ты чего обзываешься-то? — необидчиво сказал Игнат, уклоняясь от ответа.
— Тебя Сатана на землю послал? — опасливо спросил Филимон.
— А, догадался? Да, он самый, — легко согласился Игнат, радостный, что Филимон так легко сам придумал для себя новую сказку, в которую готов поверить.
— Ты ж мне уйти не дашь, да? — грустно спросил Филимон. — Убьёшь, кровь выпьешь?
— Да почему, — снова пожал плечами Игнат. Он знал, что, если Филимон захочет уйти, он легко уйдёт — просто убежит, как в первую ночь их знакомства в Москве. — Хочешь, уходи на здоровье. Иди в монастырь, постись до опупения. Год, два выдержишь, потом снова на свежатинку потянет. А и не потянет — что, думаешь, проход в рай заработаешь?
— Нет? — жалобно спросил Филимон. — Не заработаю?
— Не, — уверенно помотал головой Игнат. — После того, что мы с тобой тут начудили, точно нет.
— Только из-за неё? — Филимон показал рукой в темноту, где был полуприкопан труп.
— Вообще.
— Теперь только в ад мне? — спросил бандит одними губами.
— В целом да, — рассудительно ответил Игнат, уже вдохновенно придумывая, что скажет. — Но, Филенька, ад аду тоже рознь. Можно в котле вариться, а можно…
— А там правда котлы? — перебил Филимон.
— Ну, я для слова, — ответил Игнат. — Не то чтобы котлы, но такие, знаешь… в общем, неприятно там. Особые машины, знаешь, там. Даже не машины, а… в общем, это видеть надо. А ты увидишь, конечно.
— И чего делать? — доверчиво спросил Филимон.
— Чего-чего? — передразнил его Игнат. — Сам думай, чего делать. Говорю: можно в котле сидеть, а можно рядом с ним стоять — в виде чёрта. Хочешь чёртом стать?
— Как? — не понял Филимон.
— Ну очень просто, — принялся объяснять Игнат. — Вроде как я будешь. Хвосты, копыта, — это всё так, сказки. А будешь, ну, чёрт. Вот как я. Меня сюда за тем и послали, других набрать. Я тебя, дурака, к этому готовлю-готовлю, а ты ещё и не благодаришь.
— А делать-то что надо? — уставившись на Игната, горячо зашептал Филимон.
— А вот что я говорю, то и делай, — устало сказал Игнат. Его уже начинал раздражать этот разговор. — Вот говорю тебе мясо есть, а ты не хочешь.
— Гадко больно, — вздохнул Филимон.
— А ты как думал, милый мой? — насмешливо сказал Игнат. — Вино сперва тебе пить не гадко было? Привык? И здесь привыкнешь. Потом будешь вон как я, одну кровь пить. Я ведь как ты, сначала мясо ел, потом уже на кровь перешёл.
— Я уж лучше кровь сразу, — попросил Филимон.
— Э, не, — заволновался Игнат, не собиравшийся делиться. — Пока мясо. Кровь потом давать начну. Ну, хватит, поговорили. Светает рано, а нам ещё лодку завтра искать. Туши костёр, ложись спать, Филимошка.
— А можно хоть не тушить, а? — жалобно попросил Филимон.
— Туши-туши! — приказал Игнат. — Мало ли, кто ночью ходит, ищет эту девку. Ложись, ложись спать уже давай. С утра веселей тебе будет, дальше пойдём.

Филимон загасил костёр пыльным серым песком, улёгся на рогожку, подложив мешок под голову, укрылся старым дырявым кафтаном, отвернулся в темноту. Игнат разрыл угли, достал горячие запечённые куски человечины, выбрал один наименее пропечённый и уселся на край обрыва, свесив ноги, откинувшись на ствол сосны. Волгу затягивало белёсым предрассветным туманом, молочными лоскутами ползущим под откосом, переместившаяся на восток заря уже сильней разгоралась, сиренево окрашивая половину неба. Филимон за спиной хлопнул по щеке, прибив комара. Ветерок просвежел, засквозил предрассветным холодком. Игнат потихоньку принялся откусывать кусочек за кусочком — от человечины его не воротило, как от другого мяса: чувствовалась кровь, не насыщавшая, как просто из мисочки, но радовавшая вкус. Игнат поудобнее устроился на комле, глубоко вздохнул. Сладкая свобода, сквозящая в душе радость частого, бесконечно повторяющегося наслаждения — от одного наслаждения к другому, от одного счастливого дня к следующему. Завтра они найдут лодку, пойдут вверх по Каме — Игнат ещё ни разу не заходил далеко вверх по Каме, и ему было любопытно, что там, какие земли, какие люди. Вот будут они с Филимоном плыть в лодочке, будет тёплый ветер, ласковый маслянистый плеск речных волн, скрип уключин, ночные стоянки у костра, задушевные беседы, глупые вопросы Филимона, смешные его сомнения по ночам, ухарская лихость поутру, а ещё всегда будет угощение, полна будет мисочка, и всегда будет очень приятно её вылизывать. Хорошо, привольно было так проводить вечность.
Результат броска 1D10: 10
Результат броска 1D6: 1
Веха 11:
• Как вам удается приглушить неутолимый голод, терзающий вас изнутри? Если желаете, вычеркните проявленный или непроявленный НАВЫК.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[ ] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[ ] юродивый: я Пахом, метафизический гном!

Предметы:
[отдана Ирине] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[ ] Алёнка — невеста;
[ ] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[ ] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
III.
От моего старшего брата Семёна, перекинувшегося в никонианство и лесами ушедшего в Макарьевский монастырь на Волге, у меня остался крест на гайтане.
Несбыточными посулами я убедил бандита Филимона пойти ко мне в услужение сроком на семь лет, семь месяцев и семь дней; вместе с ним мы отправились ураганить на Волгу.
Ураганим уже несколько лет нормально: Филимона иногда воротит от того, что мы делаем, но в целом он в моей власти; кроме того, я потихоньку приучаю Филимона к человечинке — ну, так просто, интересу ради.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.
Отредактировано 18.05.2020 в 15:17
7

Август 1702 г.
Уфимский уезд,
долина реки Агидель,
пещера Пропащая Яма,
Веха 20

Поросшие сизым лесом покатые горы, лента реки с каменистыми перекатами, солнце в ярком синем небе, пересыпанный ромашками луг, серая скала в трещинах и траве, — всё это косо качнулось перед глазами и полетело прочь, когда Игната сунули в чёрную расщелину. Ноги скользнули по камням, руки попытались ухватиться за склизкие выступы, но Игнат уже головокружительно валился в тёмный каменный провал, больно налетая на острые края, на ствол дерева, застрявший враспор между стенами колодца, хрустко сдирая ледяную бахрому со стен. Сверху надрывно верещал Филимон, а башкирцы уже совали его в провал пещеры вслед за Игнатом. Филимон отбивался, не желая лезть; его тыкали копьями. Наконец, затолкали: Филимон с криком повалился в чёрную дыру вслед за Игнатом, с рёберным хрустом падая на глыбы, осыпая щебень, сдирая ногти о стены, скользя по круто уходящему вбок и вниз ходу и, наконец, рухнул на Игната, уже лежащего на ледяном каменном полу в кромешной тьме.



— Игнатка… — хрипло говорил Филимон, бестолково вглядываясь в непроглядную, сплошную гробовую мглу. — Игнатка, не лезь ко мне! Не лезь ко мне, сукин сын! Давай лучше думать, как нам выбираться отсюда! Слышишь, Игнатка? Ну чего молчишь, а?

Игнат молчал, сидя на корточках поодаль. Слова Филимона разносились в мёртвом каменном мраке гулким эхом. Где-то внизу слепой подземный ручей журчал по камням с чистым, потусторонним, замогильным звуком. Игнат молчал, понимая, что сказать ему нечего. У Филимона от падения были переломаны кости, он истекал кровью — Игнат не ел уже три недели и сейчас жадно вбирал носом этот запах, который в пещерной мгле будоражил его, не давая думать.

— Не надо нам было к этим башкирцам лезть! — с жалостью к себе воскликнул Филимон. — Всё ты, ты, сучий упырь, виноват! Говорил тебе, пошли назад на Каму, а ты — нет, пойдём за Камень, в Сибири привольней! Вот тебе твоё приволье, в пещеру кинули! А ты ко мне, Игнатка, не лезь! У меня ноги, кажись, поломаны, но руки-то целы, я тебя заломаю, гада. Слышишь?! — пронзительно крикнул Филимон в черноту. — Слышишь??? Чего молчишь?



Филимон ровно дышал, лёжа на камне. Игнат медленно переступил вперёд, двигаясь на четвереньках на запах крови. Он бесшумно, шажок за шажком, подходил по ледяному камню к Филимону, поводя носом, различая уже и едкий, неприятный запах пота, и кожаную, шерстяную кислую вонь давно нестираной одежды: сердце радостно затрепетало в предвкушении. Игнат опустил лицо к полу, длинно слизывая кровавый след на шершавом стылом камне. Перешёл ещё на шаг, приблизил лицо к тёплой, упоительно терпко пахнущей шее, повёл носом, повернул голову, примеряясь — и тут Филимон правой рукой резко сграбастал Игната, пригнув того к каменному полу, а левой выхватил из-за пазухи ногайский нож и принялся деревянно тыкать им Игната, куда попадал. Это была ловушка, понял Игнат, Филимон его так выманивал, а выманив, железно схватил и тыкал, резал, пилил неподатливую, будто всю из сухожилий составленную неживую плоть:
— Голову отрежу, авось не прирастёт! — рычал Филимон, пиля Игнату глотку. Игнат, дёргаясь и хрипя, схватился ладонями за кривое лезвие ножа, чувствуя, как сталь, вспоров кожу, упирается в кости, а сам изо всех сил выгнулся и впился зубами в шею Филимону, вгрызаясь в плоть. Тот взревел, ослабил захват, и Игнат рванулся прочь на четвереньках, как зверь. Филимон отчаянно кричал в темноту, Игнат зло шипел на Филимона из темноты.



— Игнашка… — слабо позвал Филимон. Теперь он уже не поднимал головы с камня и почти не шевелился. Игнат сидел на корточках рядом, склонив голову, наблюдая за товарищем. Временами Игнат опускал лицо к полу, слизывая кровь с камня; временами проводил языком по неровной рваной ране на животе Филимона. Первые разы тот ещё отбрыкивался, махал ножом в пустоту, сейчас перестал. — Игнашка… скажи только честно, ладно? Я ведь в ад попаду? — жалобно спросил Филимон.
— Нет, — тоненьким, почти блеющим голоском ответил Игнат.
— А куда? — с мукой, дрожащим голосом спросил Филимон. Игнат подумал, как бы ответить.
— Мне в животик, — игриво, со сладким предвкушением сказал Игнат.



Игнат съел Филимона целиком. Сначала он выпил кровь, всю, что оставалась в теле: высасывал из надрезов досуха. Это было даже занятно: ранее он не проделывал подобного ни с кем и с любопытством отмечал, сколько крови, оказывается, напрасно оставлял в своих прошлых жертвах. Сытость, побуждающее к действиям наслаждение бурлило в жилах, расходилось по телу горячее счастье, но Игнат понимал, что долго так не будет, — крови из трупа с каждым разом удавалось высосать всё меньше: Игнат кромсал заледенелое мясо ножом, добираясь до внутренностей, находил кровь там, с удовольствием отпировал сердцем и печенью, но и этот источник был не бесконечен.

Отрываясь от еды, Игнат ходил по пещере, высматривал, как бы отсюда выбраться, но выхода найти не мог: лаз, через который их с Филимоном спустили, уходил круто вверх над головой, и добраться до него не получалось. Он исследовал пещеру, её стылые, глухие, неотзывчивые стены, длинные тесные ходы, ледяной ручеёк, обрушивающийся в одном месте шумным водопадом. Он находил широкие залы с грядами сосулек, свисающих с потолка, ощупывал бугристые натёки тысячелетнего льда, — и чувствовал, как сам всё больше леденеет, застывает в бездействии, прислонившись к мёрзлой стене или лёжа на каменном полу, вглядываясь в плясавшую химерными искрами в глазах темноту. Что-то это ему напоминало, что-то давнее, неприятное, — когда это приходило в голову, Игнат напряжённым усилием поднимался с земли, возвращался к закоченелому, мёрзлому трупу Филимона в ворохе распотрошённой одежды.

Высасывать было уже нечего, Игнат принялся нарезать заледенелую плоть Филимона полосками, клал по одной в рот, смакуя, улавливая сладкий привкус крови. Он дочиста вылизал весь пол, не один раз пройдя языком по камням, как половой тряпкой, чтобы не пропустить малейшую засохшую капельку. Он съел всё мясо, всю требуху, усердно жевал сухожилия, хрящи, оставив от Филимона лишь белый костяк.

Потом он принялся за костяк: грыз кости, высасывал из них мозг. Потом высасывать стало нечего, и от Филимона осталась груда костей, надломанных, вылизанных, сухих как обмыленные морем деревяшки. Тогда Игнат принялся по одной грызть их, медленно и упорно перемалывая зубами. Он прерывался, замирая с костью в руке, недвижно и бессмысленно глядя в черноту, потом, через неопределённый промежуток времени, подносил кость ко рту, снова начинал её грызть.

В конце концов от Филимона не осталось ничего, кроме ногайского ножа и вороха заледенелых искромсанных тряпок, тщательно обсосанных Игнатом в тех местах, где на них была капелька крови Филимона или одной из их жертв. Часто Игнат принимался снова искать хотя бы мельчайший след крови, пропущенную когда-то крошечную частичку. Он один за другим брал эти куски ткани, подносил их к носу, втягивал воздух — может быть, в первый раз за многие месяцы, — пытался уловить мельчайший оттенок запаха, и иногда, казалось, улавливал: вот этот кусочек пах парным пряным духом московского трактира, тот — жаркой полынной астраханской степью и мальчиком-калмыком, этот — черноволосой татарочкой с волжского утёса, тот — подкидышем из Чистополя в розовых складочках под пелёнкой, этот — саратовским слепцом, у которого и кровь была будто ржавая, этот — мамадышским пьяницей, от которого потом шумело в голове, а тут сладенько пах найденный на Сибирском тракте подмякший труп, а вот ощущалась весенняя сырость и разбухший, объеденный раками, ни на что не похожий утопленник в разливе Свияги, и много, много ещё счастливых воспоминаний приходило Игнату в голову, когда он перебирал рваные лоскуты. Долго он этим занимался.



Апрель 1774 г.
Оренбургская губерния, Уфимская провинция,
долина реки Белой,
пещера Пропащая Яма


Игнат уже отвык от человеческих голосов и сперва не понял, что происходит сверху. Когда из лаза посыпались камни, куски льда, он подумал, что это обычный обвал — такие иногда случались в пещере, ненадолго выхватывая Игната из омута воспоминаний. То, что сверху голосили люди, он не понимал, думая, что это какой-то природный шум. Только когда из лаза вывалился кричащий человек, мгновенно принеся с собой упоительное облако пота, пороха, чеснока, мочи, слюны, крови, Игнат вскинулся из оцепенения. Он не видел упавшего, но чувствовал, как распространяется по пещере дивный аромат живого человеческого тела, слышал, как заходится булькающим хрипом, невнятно вопит упавший, выхаркивает с кашлем кровь. Игнат с хрустом отделил примёрзшую к камню ладонь, повернул шею, ломая корку льда.

Человек уже был полумёртв и не сопротивлялся — он, кажется, даже не осознавал, что Игнат присосался к его ране, упоительно глотая горячую, живую, бегущую ручьями кровь. Мысли Игната двигались тяжело, как каменные жернова: Игнат сперва не понимал, откуда течёт кровь, а только потом сообразил, что припал к губам этого человека в подобии поцелуя — кровь обильно текла у него изо рта, он сплёвывал её со слюной, с кашлем. Затем Игнат смекнул, что сверху есть ещё люди: он различил глухие, невнятные голоса, топот копыт, затем гулкий пистолетный выстрел. Быстрота мысли возвращалась с каждым глотком: надо звать этих людей, — решил Игнат, — нельзя, чтобы они ушли и опять оставили его. Он попробовал крикнуть: ни звука не вырвалось из костенелой, будто жестяной глотки. Человек у ног Игната булькал, умирая. Игнат снова припал к его рту, глотая кровь со слюной. Попробовал позвать ещё раз, ещё и ещё, с каждым разом извлекая всё более громкий звук. Наконец, его услышали.

— Эгей! — насмешливо крикнул голос сверху. — Чего орёшь?
— Помо…гите! — сипло крикнул Игнат.
— Что, на вешалку всё-таки захотел? — крикнули сверху. — Э, нет, ты свой выбор сделал!
— Да ты погоди, Гришка! — вмешался вдруг другой голос. — Это ж не он!
— А кто ж?
— Не знаю, но не он! Ему ж мы язык вырезали, балбес!
— Помогите! — ещё раз крикнул Игнат.
— Эй, ты! — человек, похоже, склонился над входом в пещеру: голос его зазвучал громче, разносясь многократным эхом. — Ты кто?
— Я Игнат! — это удалось выкрикнуть почти чётко.
— Кому присягал, Игнат?
— Чего? — не понял тот.
— Кому присягал, говорю? Кого признаёшь? Кто нашей державой правит?
— Царь Пётр! — с трудом припомнил Игнат. Наверху, кажется, удивились ответу.
— Ишь ты, правильно! Как тебя туда угораздило-то, Игнат? — сочувственно крикнули ему.
— Башкирцы скинули! — отчаянно гаркнул тот и, чувствуя, что на второй подобный ответ сил уже не хватит, принялся слизывать кровь, ручьями текущую по щекам и шее человека у его ног.
— А за что? — строго поинтересовались сверху.
— Христовой… Христовой вере учил!

Люди наверху, кажется, принялись разговаривать друг с другом. «Это они могут», — донеслось до Игната. «Кинзя, небось», — сказал другой.
— Ладно, — сказали сверху. — Сейчас верёвку скинем. Подняться сможешь? Нет? Ну хоть обвяжись.



На второй день слепота начала проходить — из ярчайшего солнечного сияния, которое сперва пылающе захлестнуло глаза, не давая видеть ничего, кроме лучистых переливов, уже начинали вырисовываться первые нечёткие силуэты, размытые тёмные очертания. На третий день Игнат уже различал шапки ослепительного снега на покатых склонах поросших сизым лесом гор, торчащие из леса мшистые чёрные скалы, сверкающую горную речку, бегущую по каменистым перекатам, свежую зелёную травку. Глядя на всё это с телеги, на которой его везли с отрядом, Игнат с трудом вспоминал эти места, через которые когда-то невообразимо давно проходил — зачем проходил, с кем? «Через Камень, в Сибирь» — туго, с усилием припоминал Игнат. Кому он это говорил? Или ему кто-то? Он уже сам не помнил.
Результат броска 1D10: 3
Результат броска 1D6: 4
Веха 20:
• Система международной торговли радикально меняется. Как это играет вам на руку? Проявите НАВЫК. Получите новый НАВЫК, основанный на вашем ВОСПОМИНАНИИ.
(Пояснение: в моём посте речь, конечно, идёт не о системе международной торговли как таковой, но о том, как на руку Игнату сыграло изменение мира, в частности — колонизация и промышленное развитие Урала, без которых было бы невозможно распространение пугачёвского восстания на этот регион и, соответственно, освобождение Игната)

Проявлен навык: странник-проповедник;
Новый навык: бунтарь.

Навыки:
[ ] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[ ] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.

Предметы:
[отдана Ирине] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
Забытые воспоминания
Отредактировано 24.05.2020 в 23:07
8

12.07.1774
Казань
Веха 19


Генерал-майор Нефёд Кудрявцев был не просто стар — он был древен: ему шёл девяносто девятый год. Кудрявцев видел всё: боярскую допетровскую Москву, Полтавскую баталию, Бирона, Елисавет Петровну, царствующую ныне матушку-императрицу, наконец, — и всё помнил. Тело Нефёда Никитича одряхлело, ссохлось, сгорбилось, укутанное в душегрейку, дрожало в могильном ознобе даже под солнцем, но память была по-юношески цепкой. Нефёд Никитич любил цитировать из Екклесиаста и говорил всегда, что новости ему неинтересны, так как стоит покопаться в памяти и окажется — что-то подобное уже когда-то было. И сейчас Нефёд Никитич понимал, как ошибался: такого, наступления на Казань двадцатитысячной орды восставших крепостных, инородцев, казаков, он никогда не видывал и никогда не испытывал того, что сейчас: животного ужаса, перехватывающего дыхание трепета в ожидании того, как бунтовщики неизбежно ворвутся в жарко, банно пахнущую ладаном и потом, переполненную воющую, стонущую, молящую монастырскую церковь.

Пугачёвцы подошли к Казани вчера вечером, встали огромным лагерем на высоком Царицынском бугре в виду города: горожане в оторопи глядели, как в синей ночи бугор зажигается сотнями костров, как гуннское становище. В городе спешно ставили всех под ружьё: слобожан, пожарные команды, служащих Адмиралтейства, даже гимназистов, выдавали ржавые копья, помнящие ещё Ивана Грозного, пыльные мушкеты.

Солнечным сизым утром орда самозванца пошла на приступ: пугачёвцы двигали пушки на предместья у Арского поля под едкой дымовой завесой горящих сенных возов, расстреливали немногочисленные заслоны. Пугачёв отрядил часть войск пробираться овражным, лесным косогором над Казанкой, который прикрывали только те самые гимназисты с одной пушкой. Гимназисты успели дать один жидкий залп, из пушки выстрелить не успели — вооружённые дрекольем, ножами, косами мятежники забили до смерти попавших им в руки. Самозванец гарцевал на вороном коне перед рабочим предместьем, Суконной слободой, где у трактира для смелости поили водкой мобилизованных рабочих. У них там тоже была пушка: она выстрелила по Пугачёву раз, ядро шлёпнулось в чёрную грязь, — и, вместо того, чтобы пустить второе ядро, с грохотом разорвалась чугунным бутоном, запустив в воздух колесо, поубивав прислугу. Пугачёв в приступе куража дико хохотал, показывая нагайкой. На соседнем холме показались всадники в мохнатых шапках, с кривыми луками, принялись засыпать слобожан градом стрел, пушки Пугачёва начали бить картечью: слобожане побежали, оборона рухнула. Мятежники лупили ядрами вдоль улиц, рвались вперёд; горожане хлынули кто прочь из города, ктo за стены крепости, кто, как Нефёд Никитич, в Богородицкий монастырь.

Тесно набившаяся в церковь толпа в ужасе завопила, когда совсем рядом оглушительно бахнул пушечный выстрел, и в окованные медью двери с чугунным грохотом и треском ударило пушечное ядро, погнув металл, своротив створки с петель, наполнив уши громовым звоном. Срывая створки, внутрь полезли какие-то люди, начали стрелять в толпу, застилая всё сизым дымом, через который ярко сквозили косые полосы света. Вокруг визжали, плакали, обнимались, молились, беспомощно оглядывались; бунтовщики палили, били, тащили людей наружу. Во дворе гремела беспорядочная стрельба, раздавались крики, перекатывался хохот. Нефёд Никитич, прижатый между беременной бабой и безногим калекой на скамеечке для немощных, придерживал веснушчатой ладонью дрожащую челюсть и, прикрыв глаза, думал об одном — надо как римлянин, обязательно как римлянин, смело взглянуть им в глаза и сказать что-нибудь вечное. Он долго уже перебирал в уме выражения и, наконец, придумал подходящее: «Избежал шведской пули, персидской сабли, прусского штыка, чтобы погибнуть от русских вил!» — но его выволок на двор не русский, а башкирец.

— Генерал, генерал! — радостно скалясь, кричал бритый налысо смуглый башкирец через пальбу, вопли и визги, волоча по грязному двору старичка в мундире со звёздами, в съехавшем парике. Нефёда Никитича под гогот пнули под зад, наотмашь ударили палкой по рёбрам, перешибив дух. Глотая воздух, собирая мундиром чёрную грязь, старик ещё думал, что сейчас сможет подняться хотя бы на колени, сказать заготовленное — он уже не помнил, что, — но тут увидал в толпе знакомое лицо и вдруг с неожиданным для себя ужасом понял, что видит давно мёртвого человека. Он уже видел его как-то в юности, давным-давно — мгновенным сполохом высветилась в памяти картинка: грязная осенняя Москва, торжище на Красной площади, молодая и сильная рука на эфесе шпаги, длинное небритое лицо Лефорта из приоткрытой дверцы переваливающейся по грязи кареты, — и измазанный грязью светловолосый юноша-юрод в рубище среди толпы. И, узнав это невозможное, невесть откуда (да, впрочем, кристально ясно было, откуда) появившееся через столько десятилетий бледное лицо, Нефёд Никитич от нахлынувшего ужаса, сразу затмившего ужас перед смертью, жалко и визгливо закричал, повалился в грязь, — а его уже тыкали, кололи, колотили.




Казань полыхала: огромное войско саранчой расползлось по захваченному городу, жгло, грабило, убивало, насиловало. Старая крепость, куда собралось всё начальство, часть горожан и остатки правительственных войск, ещё держалась; по крепости лупила пушка с паперти Богородицкого монастыря. Собравшиеся вокруг мятежники с азартом наблюдали, как очередной выстрел сотрясает ветхую кирпичную кладку, разражались одобрительными возгласами при удачном выстреле, показывали пальцем на перебегающего за парапетом солдата с ружьём. В тёмном ладанном сумраке церкви шёл грабёж — тащили скомканную тяжёлую ризу, зло дрались за сорванный с иконы оклад. За углом надрывно визжали женщины, их били. Поручик Минеев, перешедший на сторону Пугачёва офицер, независимо вышагивал по двору в своём мундире, делая вид, что кем-то командует.

Игнат некоторое время с любопытством понаблюдал за стрельбой из пушки и, не останавливаемый никем, прошёл через белёную арочку монастырских ворот. Он побрёл по городу, с интересом разглядывая здания. На соседней улице грабили гимназию: из одного окна кидали разлетающиеся ворохи бумаг, из другого, с хрустом и звоном высадив раму, выталкивали человека с петлёй на шее, верещавшего и цепляющегося окровавленными ладонями за осколки стёкол по краю рамы. Вниз по улице с топотом, гиканьем и визгами промчались башкирцы на взмыленных, каких-то безумных конях, чуть не затоптав увернувшегося Игната. Рядом полыхал деревянный дом: рыжее косматое пламя с печным жаром вырывалась из-под наличников, огненной гривой охватывало уже обуглившиеся, но ещё не рухнувшие стропила, каменный стояк печи, с треском разлеталось красными углями, головёшками, от которых разбегались ищущие поживы бунтовщики.

Последние несколько месяцев были самым счастливым временем Игната: он чувствовал, что попал в какой-то край молочных рек с кисельными берегами — угощение было везде, куда ни глянь, здесь повешенный, там заколотый на обочине, тут расстрелянный или забитый до смерти. Игнат впервые, сколько себя помнил, чувствовал сытость: первое время, когда они ещё ходили по Уралу от завода к заводу, он едва мог сдержаться, чтобы не пить кровь из каждого встречного трупа, потом стал разборчивей, а теперь и вовсе ощущал странное, непривычное чувство пресыщения — бывало, он не удерживался от того, чтобы присосаться к какому-нибудь особо аппетитному трупу, и потом его подташнивало, мутило. И всё-таки в такие дни, как этот, очень тяжело было удерживать себя, и шагая по разгромленным казанским улицам, натыкаясь на тащащих награбленное повстанцев, заглядывая в чёрные провалы высаженных дверей, Игнат и хотел прильнуть к лужице крови под разбитой головой лежащего на обочине человека в немецком платье, и не хотел, чувствуя, что больше крови уже в себя не вольёт. Всё-таки не удержался: опустился на четвереньки, немного полакал.

Он вообще не стеснялся пить кровь при своих: сперва таился, но потом всё равно прознали. Большого неприятия это у товарищей не вызывало — разве что временами просили перекреститься для верности, прочитать «Отче наш». Кто-то считал, что Игнат спятил от долгого сидения в Пропащей Яме, другие — что он заговорённый и поддерживает тем самым на себе заклятье, но беды ни в том, ни в другом никто не видел. Игната в отряде не то чтобы уважали, но относились к нему с опасливой отстранённостью: и привычка к крови, и запах, и не бесстрашие даже, а какое-то безразличие, с которым он ходил на приступы — всё это отталкивало от него людей. Под Магнитной несколько человек видели, как Игнату разбили голову палашом, и удивились, когда на следующий день Игнат показался невредимым: все поняли, что этот бледный юнец заговорён, что он, вероятно, какой-то колдун и с ним лучше не связываться. И не связывались, предпочитали держаться подальше. Игната это устраивало — из всех членов перфильевского отряда он сошёлся разве что с братьями Гришкой и Ерошкой — теми самыми, кто в апреле вытащили его из пещеры.

Гришка и Ерошка тоже были сумасшедшими — тоже, потому что безумцев в пугачёвской армии было много, и временами казалось, что она вся состоит из умалишённых, кровавым карнавалом в огненном хохоте катящихся по земле, лихорадочно, судорожно пляшущих на пепелищах. Безумие неожиданно проявлялось даже в таких осмысленных действиях, как грабёж, — повстанцы тащили из домов ненужное им неподъёмное барахло, тут же его со смехом бросали, зато щедро раскидывали вокруг себя серебро, подражая Пугачу (он всегда это делал, когда въезжал в новый город). Безумие сквозило в самой дикой комедии представления самозванца царём Петром — каждый в войске, кто не был совсем уж дураком, понимал, что никакой он не царь, но то и дело где-то колотили кого-то из своих, обмолвившегося об этом открыто, — а на следующее утро сами же колотившие называли вожака Емелькой. И, конечно, сердцевиной, оком бури безумия был сам Пугач: он предавал смерти за косой взгляд, но прощал, когда забивали его любимую наложницу; он терпел поражение за поражением, бегал от отрядов, впятеро меньших числом, — а войско его только росло; вовлекая соратников в собственный маскарад, он раздавал атаманам не только титулы, но и фамилии сановников — один стал «графом Паниным», другой «графом Чернышёвым». Он мог приказать что угодно, никто не знал, что у Пугача на уме: Игнат видел, как на подходе к Казани казаки из свиты Пугача нашли прячущихся в стоге сена, насмерть перепуганных двух девушек, привели к вожаку. Пугач брать девушек в наложницы отказался, но и своим подчинённым насиловать их запретил, зато в порыве людоедского задора тут же повелел принести верёвки и вздёрнуть обеих на ближайшем дереве. За такое-то Пугача и боялись.

Игнат увидел предводителя, поднявшись на холм, по вершине которого прямая каменная улица выходила к главным воротам крепости под белой шатровой башней. У пылающего Гостиного двора и разграбляемых присутственных мест стояли пушки, из которых раз за разом лупили по башне. Из-за парапета крепости нестройно стреляли из ружей, надрывным набатом заходились колокола Благовещенского собора за стеной. Пугач разъезжал на коне перед пушками, крича оскорбления в адрес укрывшихся в крепости; пушки раз за разом оглушительно грохали, впечатывая ядра в древнюю каменную кладку башни, в кирпич стен. За пушками разномастной оравой расположились повстанцы, больше похожие не на войско, а на вооружённый базар — один сидел на узорчатом татарском коврике для молитвы, другой тащил мятый медный самовар, третий стоял с ружьём у ноги и серебряной плевательницей на плече. Толпа текла, расползалась — кто-то приходил почувствовать в осаде, присаживался, глядя на стрельбу, кто-то уходил, наглядевшись.


Игнат тоже пошёл посмотреть, что там творится, и успел как раз, когда под общий восторженный рёв (даже пушки перестали стрелять) начали валиться внутрь перекрытия горящего Гостиного двора — пламя пышно вырывалось из окон, облизывало каменный скелет стен, чёрные клубы дыма косо поднимались в высокое безоблачное небо, близ огня было жарко стоять. С площади перед крепостью открывался широкий вид на нижнюю часть города, всю в дымах пожаров, далёкую и безразлично мирную Волгу, холмы в бледной синеве за ней. От подножия холма тоже грохали пушки, пуская клубистые облака порохового дыма, обстреливая крепость с разных сторон. Ветхие стены шатались, шли трещинами, осыпались кирпичным крошевом, но отягощённые добычей бунтовщики на штурм не шли, и вряд ли сам Пугач мог их заставить.

Здесь-то, оглядывая через головы рассевшуюся по мостовой за пушками толпу, Игнат и приметил Гришку с Ерошкой: братья хмуро, ожесточённо и зло мутозили друг друга в подворотне: никто не обращал на них внимания. Заинтересовавшись, Игнат направился к ним, переступая через колени сидящих, протискиваясь в толпе. Когда он подошёл, Гришка — слабоумный мордоворот с бугристым черепом и переломанным носом — нависал над братом, припадочным юнцом, утверждавшим, что у него в подчинении есть два личных чёрта, сидящих в табакерке. Гришка уже достал тесак, готовясь раскромсать брату череп; брат тянулся за отброшенным в сторону пистолетом. Игнат подскочил, свалил Гришку с брата, выбил тесак из рук, принялся растаскивать дерущихся.



— А чё он! — пуская слюну, кричал Гришка, указывая на брата мясистой рукой. Страсти немного поутихли, братья расползлись в разные стороны подворотни. Сейчас уже можно было разобраться, в чём была причина их ссоры. Не то, чтобы Игнату было это очень интересно, но ему не хотелось, чтобы Гришка с Ерошкой переубивали друг друга — они всё-таки ему были друзья-не друзья, но свои люди, не воротящие нос от запаха и вида Игната, лакающего кровь.
— А ты чё? — вскидывался на брата Ерошка. — Ожерелье я нашёл!
— Я, я нашёл! — обиженно вскрикнул Гришка, глядя на Игната с надеждой, чтобы тот поддержал его.
— Ты дом нашёл, а я сундучок! — зло тараторил носастый, чернявый Ерошка.
— Чего за ожерелье-то, чего за сундучок? — спросил Игнат.

Оказалось, что дело не стоило выеденного яйца — братья подрались из-за обычного дешёвого ожерелья с серебряными монетами на дырочках, каких-то серёжек, ещё небольшой пригоршни дешёвых безделушек. Игнат предложил безделушки разделить, серьги тоже — по одной Гришке и Ерошке, а ожерелье разобрать по монеткам.
— А зачем нам монеты-то? — ухмыляясь, спросил Ерошка.
— Если незачем, выкиньте, — посоветовал Игнат, и эта мысль показалась всем очень здравой. — Дайте хоть погляжу, чего у вас там.

Игнат раскрыл рогожный мешок с награбленным, увидел обычное барахло — бронзовый подсвечник, позолоченный кусок картинной рамы, спутанное ожерелье, серебряные серёжки со следами крови на дужках… Вдруг один предмет привлёк внимание Игната. К удивлению Гришки, Игнат нагло запустил руку в мешок и извлёк находку:

— А это откуда? — застревающим голосом спросил Игнат, оглядывая братьев.
— А черт его знает, — ответил Гришка.
— Монашки какие-то были там, — неопределённо махнул рукой Ерошка. — Обобрали как следует, ну и уж как водится… — он показал жестом, как водится.
— А… обгорелая там была? — напряжённо глядя Ерошке в лицо, спросил Игнат.
— Была, была! — заулыбался Ерошка. — Ох и страхолюдина же! Я вон Гришке предлагал — даже он не захотел! Ну, закололи и в озеро выкинули.
— Я эту лестовку себе заберу. Вы всё равно никониане, вам она ни к чему, — сказал Игнат, перебирая в пальцах сухие красные зёрна, отдававшиеся с каждым касанием новым воспоминанием: жаркое лето, пахучий сеновал, лукавый взгляд из-за плеча, потом — глухая смрадная чернота морильни, потом глухой лес, строгий скит, труп с раскрытым горлом на полу горницы, обожжённая Ирина. Что она здесь делала, как оказалась тут? — думал Игнат и не мог сообразить.
Результат броска 1D10: 1
Результат броска 1D6: 3
Веха 19:
• Двое ваших союзников оказываются увязаны в кровопролитную борьбу между собой. Вмешайтесь в их конфликт, проявив НАВЫК. Если необходимо, создайте двух ПЕРСОНАЖЕЙ. Как вам удалось нажиться на этой бойне? Приобретите новый РЕСУРС.

Проявлен навык: старовер;
Возвращён предмет: лестовка Алёнки;
новые персонажи: Гришка и Ерошка — пугачёвцы.

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[ ] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[ ] Гришка — пугачёвец;
[ ] Ерошка — пугачёвец.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
Лестовка неожиданно вернулась ко мне во время разграбления Казани войском Пугачёва.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
Забытые воспоминания
Отредактировано 04.09.2020 в 01:22
9

Август 1774 г.,
Волга близ Тетюш,
Веха 17


Утро

Река была как запотевшее зеркало: дальний берег в дымчатой шири, ещё не освещённый лучами солнца, сизовел и казался сразу не объёмным, перенесённым на плоскость в мельчайших, будто тонко и бледно вырисованных деталях — тёмных кущах на берегу, крутых холмах с тончайшей жёлтой строчкой тропинки, чёрных шапках лесов с выделяющимися ниточками берёз. Мелко и тихо, как в корыте, маслянисто плескалась тяжёлая тёмная вода о бревенчатый край плота, и всё это было так мирно, так спокойно, что совершенно невыносимо было на это глядеть, и опять, не сдерживаясь, запрокинув шею к высокому розовому рассветному небу, истошно, он сорванным голосом закричал, не в силах более терпеть рвущего, дерущего плоть крюка, которым был зацеплен за ребро.

Крик вывел из забытья Гришку — тот тоже был подвешен рядом: под ребро с правого бока ему воткнули железный крюк, связали руки за спиной, чтобы тот не мог схватиться за цепь, подняли на пару вершков над брёвнами плота, оставили так висеть. Гришка сперва орал, извиваясь как рыба, пытался высвободить руки, потом, крутясь на цепи, ловил ртом железное звено — поймал: кроша зубы, впился в железо, стремясь чуть подтянуться, ослабить рвущую боль в боку, держался так какое-то время с натянутыми на шее жилами, с безумным собачьим взглядом из-под прижатой к щеке цепи, рыча от боли и ужаса, — но слишком тяжёл он был: челюсть свело, Гришка разжал зубы, дёрнулся на цепи, и ребро не выдержало, хрустнуло, переломилось, крюк с мясным звуком вырвался из тела, Гришка, истошно крича, рухнул на плот, покачнув его на воде, — и броситься бы ему сейчас в реку: не выплыл бы со связанными руками, так хоть бы утонул, но нет —потерял сознание, распластался на брёвнах с жуткой чёрной дырой в боку. С расшивы, на которой плыли солдаты, спустили лодку, приплыли к плоту, повесили Гришку заново за другой бок, в этот раз понадёжней зацепив, за два ребра.

Сложно было поверить, что всё это продолжается лишь несколько часов: плот колотили вчера, и долго все тогда, сидя в сарае, гадали — правда ли плотники готовят виселицу зарёберную, как обещал поручик, или всё же зашейную: многие говорили, что поручик просто пугает, а будет зашейная. Про зашейную все уже думали — ничего: минута, другая и конец, а вот корчиться на зарёберной было страшно. А как всех выгнали, вывели к спуску, все увидели в дрожащей отражениями костров чёрной воде страшный плот с рамой и десятком крючьев на цепях, как на скотобойне, — сразу все обомлели, оцепенели в тупом смертельном ужасе: солдаты били прикладами, тащили за шивороты, волокли упавших, а пленные валились в пыль, кричали, выли.

Полдень

Не было избавления — веса не хватало, чтобы крюк сломал ребро, как Гришке: крюк железно впивался в бок, надёжно, как гвоздь в доске, устроился под ребром и, конечно, не мог убить, но драл, драл плоть, причиняя невыносимые страдания даже в недвижности, но вдесятеро более — при малейшей волне, любом точке, повороте, движении. Гришка, уже не приходящий в сознание, тяжёлой тушей висел рядом со страшной рваной раной в боку, с сахарным обломком косточки из-под рваного мясного лоскута, с залитым кровью боком. Кровь притягивала взгляд, манила яркой живостью, с которой текла по бледному боку, живая, влажная — и оставалось только ловить печной солнечный воздух пересохшим ртом, как вынутая из воды рыба.

То и дело кто-то из висящих, будто очнувшись от мучительного сна, разевал рот, заходился отчаянным, разносящимся по речному простору криком, бранью. Друг с другом почти не разговаривали, погружённые в собственные страдания; только вопили наперебой встречной лодке, увиденным на берегу рыбакам, оторопело снимающим шапки, — материли, просили помощи, молили о прощении, кто что. Или вот увидели чернильно-чёрную тучу далеко слева, закричали «туча, туча!», следя взглядами, страстно желая, чтобы наплыла, прикрыла палящее солнце, освежила пересохшие губы дождём — но туча протянула светлый сноп дождя далеко в стороне. Горько матерились на неё, на судьбу, на Бога.

Тёмная, бутылочного цвета вода издевательски прохладно плескалась под брёвнами плота, влекла зеленоватой глубиной, рассыпалась солнечной рябью, миллионом сверкающих искр на голубой зыбистой глади. С одной стороны тянулись пологие луга, а когда ветер поворачивал подвешенное тело к правому борту, открывались крутые зелёные холмы, известняковые утёсы. До Симбирска было ещё долго: поручик говорил, что если кто доживёт на крюке до Симбирска, там ему, так уж и быть, милостиво заменят крюк петлёй. Гришка, кажется, дожить точно не мог, остальные — кто как. То и дело оглядывались на корму расшивы с солдатами, на буксире за которой шёл плот — не поднимут ли парус, чтобы шибче идти: не поднимали, слаб был ветер, тихонько шла крутобокая белая расшива вниз по течению, — только кормовым веслом время от времени подгребали на стрежень.

С отчаянной попыткой хоть как-то отвлечься от нестерпимой муки он запрокинул голову, переведя расплывающийся жаром взгляд на расшиву, заскрежетал зубами, увидев собравшихся на палубе, рассевшихся в кружок солдат и в центре кружка — ненавистного, укравшего у него единственную возможность избежать страшного крюка человека, белобрысого юнца, который сейчас, как паяц, выделывал перед хохочущими солдатами коленца, кривлялся, строил рожи, что-то упоённо им рассказывал, размахивая руками. Не в силах на это глядеть, Ерошка тихо завыл, закрывая пляшущие солнечными пятнами глаза.



Вечер

— Ну что, сукины дети, ворьё? Кто тут жить хочет? — с грозным добродушием сказал поручик, с фонарём в руке заходя в сарай, где вдоль стен, обхватив руками колена, сидели пленные пугачёвцы. За поручиком через дверь повалили солдаты в париках, мундирах, с ружьями.

Жить хотели все: только какой-то татарин, не понимавший по-русски, не сразу вскочил с места, но и тот, оглянувшись и поняв, что к чему, вслед за всеми метнулся к поручику. Ерошка тоже бросился к офицеру, моля о пощаде, не веря своему счастью — уже с утра всем было объявлено, что их ждёт повешение, весь день все слушали, как снизу, у пристани, работают плотники, сколачивая плавучий эшафот, на котором можно было бы везти повешенных в назидание. Солдаты принялись тыкать штыками, бить прикладами упавших наземь пленных, отгонять тех, кто очень уж настырно лез, стремился припасть к грязному сапогу поручика, тянул руки. Ерошка стремился пролезть вперёд, кричал, пытаясь поймать скользящий по пленным насмешливый взгляд поручика.

— Нет, сволочь бунташная, — смеясь, продолжил поручик, — так дело не пойдёт. Мы вас за рёбра вешать будем, но вот какая штука: вас тут одиннадцать, а крючьев с цепями мы только десять нашли. Могли бы заколоть лишнего, но я решил — помилую одного.

Все замерли с остановившимся дыханием, ожидая, что скажет поручик дальше.

— А кого же мне помиловать-то? А вот как я решил: кто моих солдат больше всех развеселит, того и помилуем. Ну, что зырите, ворьё? Давай, давай! — поручик всплеснул руками, подгоняя. — Покажи, кто на что горазд, повесели нас!

Сначала пленные не поняли, что от них хотят, переглядывались: но солдаты, ухмыляясь в усы, показывали им — давай, мол, начинай, светили фонарями на растерянных, остолбенелых пленников. Поручик стоял с кривой усмешкой, сложив руки на груди. Наконец, кто-то сообразил, начал первый медленно, неуклюже выделывать коленца, прихлопывать в ладоши, кричать «Тра-та-та!» — и сразу же остальные, поняв, что нельзя отставать, нужно выгрызать этот единственный на одиннадцать человек шанс, принялись делать то же. Это выглядело не смешно, а нелепо, жутко — одиннадцать избитых, во рванье мужиков в дрожащем жёлтом фонарном свете в пустом сарае на разные лады неуклюже, неумело, без веселья дёргано плясали, размахивали руками, кричали петухами, мяукали, хрюкали, что-то изображали, закатывали глаза, корчили рожи. Кто-то не выдержал, повалился, принялся с плачем просить пощады — его ударили прикладом, закричали «Пляши, пляши, сукин сын!»

Плясал и Ерошка — судорожно дрыгался, махал руками, мотал головой, кричал что-то нечленораздельное, ловил взгляды криво скалящихся, сплёвывающих на пол солдат: не смеются, смотрят на других, с ужасом думал он и оттого плясал всё нескладней, да и не плясал даже, а трясся, толкая других, валясь боком то вправо, то влево. Все кричали, голосили, кто-то безумно вопил «А что ели, кашку, а что пили, бражку!», и, не в силах вспомнить слова дальше, повторял эту фразу снова и снова. Рядом, переваливаясь, надувал щёки Гришка, подвывал, изображая то ли медведя, то ли корову. Со внезапным наитием Ерошка вспрыгнул ему на широкую спину, схватил за шею, заорал «Ноо!», изображая всадника, — Гришка повалил его на землю, начал тяжело, как чугунными гирями, лупить по лицу — солдаты нестройно засмеялись, и Ерошка уже счастливо думал, что, наконец, нашёл способ привлечь к себе внимание, но, подняв взгляд на солдат, увидел, что те смотрят не на него.

Они глядели на Игнатку, зловонного сумасшедшего, любителя пить кровь, который плясал, подбоченившись, с гордым, надменным видом крича: «Я Пугач! Гляди, гляди, народ, на своего царя! Вшивый царь, вонючий царь Емелька едет! Бородища — о! Зубища — о! И когтища на руках, и копыта на ногах! А тело-то жабье, а шея змеиная, а голова свиная, и три рта больших! Одним-то ртом он водку пьёт, а другим указы говорит, кого казнить велит! А третьим ртом он Бога кроет, а в лапах петушиных…»

Ерошка понял, что отставать нельзя, что на Игнатку обращены все взгляды солдат: вскочив с пола, он, не умея придумать ничего лучше, заорал: «Я, я Пугач!», заколотил себя в грудь, но Игнатка тут же откликнулся: «Самозванец! Гляди, народ, самозванец себя Пугачом называет!». Солдаты посмеивались, улыбнулся и поручик, и, видя это, Ерошка, Гришка, другие бросились был на Игнатку, чтобы заткнуть его, забить, но поручик распорядился: «Давай, давай, вытаскивай этого малого, пускай дальше пляшет!» И Игнат плясал дальше.
Результат броска 1D10: 9
Результат броска 1D6: 2

Веха 17:
• Вы планируете и совершаете убийство, но не для цели пропитания. А для чего тогда? Проявите НАВЫК. Вычеркните СМЕРТНОГО ПЕРСОНАЖА, если желаете.
Согласен, что веха подходит неочевидно, но по сути всё так: Игнат, конечно, мог бы пойти на зарёберную виселицу и ничего страшного с ним бы не случилось, но он предпочёл вымолить себе прощение и тем самым лишил кого-то из своих бывших товарищей шанса избежать казни, то есть фактически убил.

Проявлен навык: юродивый;
убиты персонажи: Гришка и Ерошка.

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[погиб на зарёберной виселице] Ерошка — пугачёвец.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
I.
Я сын простого крестьянина из села Раменье в глухих лесных верховьях Ветлуги: пою на клиросе, учусь у местного старца.II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
Лестовка неожиданно вернулась ко мне во время разграбления Казани войском Пугачёва.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

Забытые воспоминания
Отредактировано 04.09.2020 в 01:23
10

28.09.1833 г.
Астраханская губерния,
Веха 24


Когда путник очнулся от тряского, мотающего дорожного сна, первым, что он ощутил, была сильная, застойная боль в неудобно подвёрнутой, затекшей шее. Занемевшие под меховой полостью ноги ощущались как закостенелые, тупо ныли в коленях. Он провёл рукой по колючему, обветренному, противно липкому от сонного пота лицу, сглотнул, ощутил тяжёлый ледяной ком в груди. Отчаянно хотелось горячего чаю, чтобы разогнать эту снулую муть. Проезжий, часто моргая, приподнялся на кожаном сиденье ямского тарантаса, осоловело оглянулся по сторонам. Вокруг широко раскинулась рыжая степь под мелким посверкивающим на солнце дождём. Был тот короткий момент пасмурного дня, когда закатное солнце проглядывает в узкую щель между грядой сплошных белесых облаков и плоским ровным горизонтом — красно, с бронзовой искрой оно теперь светило в глаза, не слепя, сверкало дождевыми каплями. Видимо, от этого света проезжий и проснулся.
— Сав… хм! Савва! — хрипло прокашлялся пассажир, обращаясь к ямщику. — Далеко ль до станции?
— А, проснулися, — оглянулся на пассажира ямщик, курчавый, краснорожий казак. — Чай, недалече уж, барин. Проехать бы её, да лошади устали: менять надобно.
— А какая это губерния, Савва? — спросил проезжий, потягиваясь, глубоко дыша знобистым мокрым ветерком, чтобы разгуляться. — Ещё Астраханская или уже Саратовская?
— А бес его весть, барин, — безразлично пожал плечами Савва, не оборачиваясь, а пассажир подумал — в самом деле, какая разница? Почему-то в пути от безделья часто задаются подобными вопросами: а что это за деревня, а какая это губерния, а с какой станции эта встречная курьерская тройка? — хотя, казалось бы, что тебе за дело? И в этом тоже была особая прелесть путешествия.

Этот проезжий вообще много где бывал — и в центральных губерниях ему были знакомы все главные тракты, и на Кавказ его заносила судьба, и в Крым, и в Бессарабию; ему вообще нравились долгие, однообразные поездки по России, нравилась сама их томительная, протяжная скука, мутный дорожный сон, вынужденное многочасовое недвижное нахождение будто в тряском коконе: без всего этого не было бы острого, почти болезненного удовольствия после многочасовой изматывающей поездки сойти с тарантаса, размять ноги на станционном дворе, пройти в парное тепло станции, потребовать чаю, борща: и чай-то будет жидкий, и борщ неважный, как из плохого трактира, скупо, не для себя приготовленный, но есть какое-то отдельное удовольствие в том, что ешь их не столько чтобы насытиться, а чтобы развлечься от однообразия пути, и сразу оттого и еда вкусней, и чай душистей, и табак приносит больше наслаждения. Теперь проезжий с нетерпением ждал станции, вспоминал циферки вёрст в «Новейшем дорожнике» — сорок, пятьдесят вёрст, ох и долгие же в этих степях перегоны! — заглядывал за плечо ямщика: ничего там не было видать, только степь: исполинские застывшие волны балок — верста вверх, верста вниз, и совсем игрушечной кажется полоска шляха у дальнего гребня, — ржавая трава, вязкие чёрные глинистые колеи тракта с медно-рыжими закатными лужами.



К станции подъехали, когда уже совсем стемнело: раздуваемая пронзительным хлёстким ветром огненная заря потухла, трава посерела в скудном жёлтом свете качающегося фонарика у облучка, горизонт пропал в ночной беззвёздной тьме, сыпавшей мелким дождиком, пеленой тонких серебряных нитей высвечивающимся перед фонарём. Ещё издалека, как всё всегда видно издалека в степи, они приметили тусклый огонёк станции — одинокого двора, стоящего посередь травянистого поля, как кость выпирающего из степной глади, — а со станции, конечно, приметили их: когда заезжали, ворота конюшни были уже распахнуты, какой-то паренёк показывал, куда заводить лошадей. По пустому виду слабо освещённой фонарём конюшни было ясно: сменных нет, придётся ждать.

Оставив Савву распрягать, путник, деревянно вышагивая за затёкших ногах, потягиваясь и глубоко, с удовольствием зевая, прошёл в маленькие тёмные сенца, размотал с плеч мокрую мохнатую шаль, снял, отряхнув о колено, широкополую шляпу, повесил на крючок плащ, поискал зеркало — оно висело там, тёмное как омут, исцарапанное и облупившееся по краям. Заглянул: из зеркала в темноту смотрело молодое, но осунувшееся, вымотанное дорогой лицо с немытыми, липкими курчавыми волосами, многодневной чёрной щетиной, переходящей в кудлатые баки. «Ещё дня три, добраться до Языкова, — и в баню» — с мучительным мечтанием подумал путник, оправляя на себе помятый дорожный сюртук.

— Эй, хозяева! Есть кто? Смотритель! — позвал путник, заходя в гостиную, тёмную, лишь с красным огоньком лампадки у иконы в углу. Всё здесь было, как обычно в таких станциях — стол, пара кроватей, облезлый диванчик, печка, литографии по стенам: «Возвращенiе блуднаго сына» — прочитал проезжий и повёл носом: пахло тут неприятно, затхло, чем-то вроде погреба, чем-то нежилым. Из-за перегородки против входной двери вышел старик-смотритель в шлафроке и колпаке, со свечкой на блюдце.
— Чего гостей не встречаешь? — недовольно обратился к смотрителю. — Чаю давай.
— Вашу подорожную пожалуйте, — обратился смотритель. Путник достал из-за пазухи сложенный документ, хозяин станции принялся вчитываться, поднося бумагу к огню так близко, что сам лист будто начинал светиться жёлтым.
— Что, не генерал? — насмешливо обратился путник. Он-то знал, что подорожная у него дрянная, с прогонами за две лошади, и потому угодливости от станционной прислуги не ждал. — Тройку курьерскую от тебя мне не ждать, я чай?
— Курьерской-то и нет, барин, — скрипуче отозвался старик, возвращая подорожную.
— Да уж вижу, что нет… Ну хоть чаю-то дашь? — смиренно попросил путник, уселся за стол и с наслаждением вытянул ноги, положив сапоги на другой стул.
— Чаю можно, — с достоинством ответил смотритель и обернулся, крикнув за перегородку: — Эй, Даня! Поставь самовар да сходи за сливками!

Из-за перегородки появился тот самый юноша, который открывал ворота конюшни. Беззвучно кивнув, он удалился.
— Что, внук? — поинтересовался путник.
— Нет, — ответил смотритель, зажигая по одной свечки в большом канделябре, от которого в горнице сразу стало жёлто, светло. — Сирота. На воспитании тут у меня.
— Ага, — вздохнул путник и потянулся. — Вдвоём тут живёте?
— Вдвоём, как есть вдвоём, — подтвердил смотритель. — Старуху третий год как схоронил, а вот — живая душа со мной да помощник как есть.
— Скучно, небось, жить-то так?
— Да в моих годах-то ничего уже не весело… — откликнулся смотритель и, сгорбившись, пошёл за перегородку, по-старчески горбясь и потирая бок, который у него, видимо, болел.



Спать не хотелось, курить не хотелось, чаю не хотелось, читать не хотелось и ничего не хотелось, но что-то нужно было делать, как-то себя занять — и вот в этой дождливой осенней степной ночи путник доставал и снова откладывал опостылевший и дурно написанный французский роман, вставал с жаркой простыни с пятнами от клопов, ходил курить на крыльцо в зябко накинутом плаще, тупо глядя в бесконечную, жуткую своей чернотой степь, потом возвращался, садился за стол, требовал ещё чаю. Рассматривал засиженные мухами литографии по стенам, на жёлтые с синей сердцевиной огоньки свеч, остающиеся яркими пляшущими пятнами под веками, бессмысленно следил за движением минутной стрелки, мечтая о том, чтобы наконец пришла сонливость. Сон не приходил: путник выспался в дороге. Старик-смотритель занимался своими делами, где-то бродил за стенкой, гремел какими-то железками, посудой, что ли. «Видно, до утра сменных лошадей не ждать», — с тоской подумал путник, глядя на часы: половина двенадцатого. Всё чесалось, грязная одежда была противна, хотелось поскорей добраться до Языкова и вымыться. Дани видно не было, ямщик Савва смирно посапывал на соседней кровати, напившись чаю.

— Старик, — от скуки позвал путник смотрителя, повысив голос, — а сколько тебе лет?
— Восьмой десяток уж, — откликнулся тот из-за перегородки, готовя новый самовар. Путник несколько оживился.
— Да? Я и не подумал. Восьмой десяток, стало быть? Значит, ты и Пугачёва помнишь? Он же в ваших краях тут лютовал?

Смотритель некоторое время не отвечал, а затем появился из-за перегородки с перехваченным полотенцем самоваром. Он молча поставил пышащий едким сладковатым берёзовым угаром самовар на стол, закинул горячее полотенце себе на плечо и лишь тогда ответил, хмуро и ворчливо, без тени подобострастия:
— Это вам, барам, он Пугачёв, а мне был и есть государь Пётр Фёдорович.
— Вот как? — оживился путник. — Это интересно! Что же ты мне про него можешь рассказать?
— А тебе что с того… барин? — на мгновение показалось, что старик не добавит последнего слова, сгрубит, но нет, добавил в последний момент.
— Может, я книгу о нём написать хочу, — серьёзно сказал путник.
— А! — махнул рукой старик. — Вы и напишете! Что я ни скажи, всё по-своему, по-барски переврёте. А я так скажу — мне от Петра Фёдоровича одно благо было, ничего худого он мне не сделал.
— А не боишься так-то открыто говорить? — с любопытством спросил путник, напуская в стакан исходящего паром кипятку из самовара. За перегородкой кто-то громыхнул чем-то железным.
— А чего мне бояться? — пожал плечами старик, присаживаясь за стол. — Что меня, на глаголе за ребро вздёрнут? — он неприятно хохотнул. — А кто за станцией следить станет тогда?
— Тоже верно, — кивнул путник. — Ну а что, видел ты, старик, самого Пугача?
— Петра Фёдоровича, — упрямо поправил смотритель. — Как не видеть. Все видели… И как по Берде он ездил, и палату его золотую видал, и бывал там…
— Что, верно золотую? — поднял бровь путник.
— Верно, — убеждённо кивнул старик. За стенкой снова чем-то громыхнули.
— А вот и неверно, — грустно сказал путник. — Золочёной бумагой была его палата обклеена, как обоями. Я в Берде был, дом тот видал… Да кто там у тебя за стенкой шарится? — обратил он внимание на непрекращающиеся звуки из-за перегородки.
— Данька, небось, — не отрывая пытливого взгляда от постояльца, ответил старик. — А про палату верно говорю, золотая она была… Он мне в ней табакерку преподнёс, а в табакерке той сидели…

Тут дверь из сенцев отворилась, и на пороге появился Даня — подросток-помощник смотрителя.
— Барин, а барин! — бесцеремонно обратился он к путнику. — Ваш чумодан сюда принести али в коляске оставить?
— Оставь, я думаю, — задумчиво сказал путник и обернулся к смотрителю, глядя на него с невысказанным вопросом. Смотритель глядел на путника пусто, без выражения, притворяясь, что не понимает, что тот хочет спросить. Однако, вопрос задал не он, а ямщик Савва, который, как оказалось, давно уже не спит, а прислушивается к разговору со своей кровати:
— Коль Данька твой там, — показал он на сенцы, а потом на перегородку, — кто ж там-то?
— Выходит, что никого, — бесстрастно и бессмысленно ответил смотритель.
— Однако, я слышал звук, — заметил путник, — да и ты сам его слышал.
— Вестимо, кошка, — сказал смотритель, поднялся из-за стола и удалился за перегородку.



— Барин, кошки-то у них тут нет, — настороженно сказал ямщик, сидя на кровати в горнице, оглядываясь по сторонам. Старика не было, Даня тоже куда-то ушёл, звуки из-за стенки временами то стихали, то снова возобновлялись.
— Да уж я вижу, — встревоженно сказал путник. — Может, девка какая? Боятся показать? А, кой чёрт!

Путник порывисто встал с места, направился к перегородке, но ямщик тут же вскочил вслед за ним, задержал его за рукав.

— Не надо! — тихо сказал Савва, напряжённо поглядывая в сторону двери. — Не ровен час… плохая у этой станции слава. Люди, говорят, пропадают тут.
— Чего ж ты меня сюда привёз-то, олух? — вслед за Саввой сразу перешёл на шёпот путник.
— Куда ещё везти-то было, — хмуро откликнулся ямщик. — Да и думал, не одни мы тут будем…
— Вот то-то, что мы и не одни… — сказал путник.
— У тебя пистолет есть, барин? — серьёзно спросил ямщик.
— Нет, не взял. А у тебя?
— Свинчатка только, — ямщик показал тяжёлый свинцовый шарик, который он, как оказалось, давно уже держит в кулаке.

Путник долго посмотрел на свинчатку и вдруг легко рассмеялся:
— Да уж, напугал ты меня, Савка! Ей-ей, как барышню на святки! Да девка там наверняка сидит, кто ещё! Дедок её там спрятал, чтобы гусар какой проезжий не увёз, она сидит там, дрожит от страха, а мы тут от её дрожи перепугались и сами дрожим! Чистая комедия! — и с этими словами путник снова было двинулся к двери, но ямщик снова придержал его.
— Говорю, не ходи! — зло шикнул он на барина. — Слышал я…
— Чего ты слышал? — раздражённо обратился к нему путник.
— Много чего, — хмуро буркнул Савва, — да немного чего говорить велят. Не ходи туда, барин, пожалеешь!
— Да хватит твоих бабьих бредней, — отмахнулся путник. — Что там, тридцать три разбойника с ножами? Если нет, уж как-нибудь справлюсь.
— Я с тобой, барин, туда не пойду, уж как хочешь, — решительно покачал головой Савва.
— И не нужен ты мне там, — ответил путник и уже подошёл было к двери, как та отворилась, и из неё вышел Даня.
— Вам чаво, барин? — быстро спросил он. Савва присел за стол, сложив руки в замок, подозрительно глядя на паренька.
— А скажи-ка мне, милый друг, — начал путник, приобнимая подростка за плечо, — что это у вас там за дверью грохает?
— Это? — Даня кивнул на перегородку. — Это Филимон.
— Кто? — удивился путник.
— Филимон, — просто повторил Даня.
— А разве не девка?
— Не, — убеждённо мотнул головой паренёк. — Мужичок. Филимоном звать.
— И что там делает ваш Филимон? — с интересом спросил путник.
— А пойдём, покажу, — легко предложил Даня.
— Пойдём! — согласился путник, и Савва вскочил из-за стола, подбежал к барину в последней попытке удержать его:
— Не ходи туда, барин, Христом-богом молю, не ходи!
— Отцепись ты от меня, дурак! — раздражённо крикнул путник и хотел было уже вслед за Даней пройти в чёрный непроглядный проём двери, за которым что-то железно брякало, дёргало, повизгивало — но тут вдруг со двора донёсся стук копыт, ржание, неровный перестук бубенцов, чьи-то голоса: «Хозяин, принимай сменных!»
— Что такое? — сразу отвлёкся путник. — Неужто сменных пригнали?
— Точно так, барин! — радостно откликнулся Савва, прильнувший к окошку. — Две тройки! Запрягать?
— Спрашиваешь! — оживлённо отозвался путник. — Запрягай, конечно, сразу и поедем! Давай, ищи старика, — уже позабыв о том, что таится за той дверью, путник принялся скоро собирать разбросанные по комнате вещи, натягивать сапоги.

Уже через час они ехали в дождливой осенней ночи на запад, оставив станцию за спиной. Путник дремал в коляске, завернувшись в плащ, косо растянувшись на кожаном сиденье, неудобно подвернув шею. Савва гнал пару лошадей по тёмной, беспредельной степной равнине вперёд.

А Филимон тем временем рвался с цепи, визжал, вопил, выл, метаясь из угла в угол, сколько позволяла цепь, драл ногтями брёвна, катался по полу. Он не пил крови уже третью неделю, и его сводило с ума, что всё это время два живых, наполненных кровью человека сидели за тонкой стенкой (и как тяжело было удерживаться, чтобы не закричать!), а Ерошка никак не заводит их к нему, как обычно бывало все эти десятилетия. И сейчас, когда Ерошка, постаревший, сгорбившийся, но острыми, птичьими чертами лица всё ещё напоминающий того молодого пугачёвца с Волги, зашёл в его каморку, Филимон вскинулся с пола и, туго натягивая цепь, выгнувшись вперёд, зачастил одним только словом, которое всегда повторял, когда был недоволен и голоден:

— Филимон! Филимон! Филимон!
Результат броска 1D10: 10
Результат броска 1D6: 5
Пояснение по поводу того, как удалось выжить Ерошке, а Игнат оказался на цепи:
Веха 24:
• Вы вынуждены взять новое имя. Почему?

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
Лестовка неожиданно вернулась ко мне во время разграбления Казани войском Пугачёва.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.

Забытые воспоминания
Отредактировано 04.09.2020 в 19:29
11

Сентябрь 1835 г.
Якутская область,
близ Охотска


Редкий рыжий лиственничный лес, некрасивый, костлявый, беспорядочно заросший кустарником, тянулся по сторонам каменистого осыпающегося тракта так же, как тянулся тысячи вёрст до того, а каждый кандальник уже с нетерпением заглядывал вперёд, поводил носом, прислушивался. И верно: сначала нечётко, потом всё яснее каждый слышал ровный глухой рокот прибоя, ощущал незнакомый большинству свежий йодистый запах. «Море!» — говорил каждый товарищу, в первый раз за многие месяцы мучительного пути с искренней радостью. Море означало — конец тракта, неустроенного, безлюдного, который и трактом-то нельзя было называть, конец мучительным переходам, мошкаре и оводам, бивакам под дождём, страшным ранам под железным браслетом на ноге, если терялся подкандальник. Радовались все: радовался псковский убийца Васька Малой, здоровенный одноглазый бугай с тупой бровастой рожей, радовался Меркулка Прыщ, маленький вертлявый нижегородский шулер, радовался называвший себя Христом лысый хромой педераст, радовались державшиеся особняком от всех полные горькой гордости поляки-повстанцы, радовались два брата-дагестанца, отправленные на каторгу за разбой, — только сумасшедшему людоеду Филимошке Непомнящему, кажется, было на всё наплевать.

Он вообще часто во время долгих изнурительных переходов, механически переставляя ноги с бряканьем кандалов, задумчиво повторял это имя: «Филимон, Филимон». Он пытался понять, откуда оно взялось, но не умел: десятилетия однообразной скотской жизни на цепи, в которой ничего не менялось, будто перемешали в голове воспоминания — теперь они складывались в причудливый многослойный узор, как листок, на одной строке которого что-то написали несколько раз —множились, переплетались, терялись. Он шёл по Сибири в кандалах и вспоминал, как когда-то кому-то говорил «на Сибири привольней» — кому он это говорил, когда? В переполненных, кишащих клопами и крысами пересыльных избах он в красном свете чадящей лучины рассматривал свой бронзовый крест на гайтане и надпись «Симеонъ» на обороте: кто был этот Симеон? Он перебирал в руках лестовку с рассохшимися, облупившимися рябиновыми ягодами, с облезшим лаком на костяшках — что это была за лестовка, почему она была у него в руках? Временами из каких-то тёмных глубин всплывал даже не образ, а тень образа — солнечное утро, пахучее сено, чёрная стрелка ласточки под балками, девочка-татарка в разодранном платье, чей-то белый дрыгающийся прыщеватый зад. Или — тёмный стылый смрад морильни (морильни, так это называлось! — это была маленькая победа, что удалось вспомнить), чьё-то большое белое тело на ледяном полу, упоительный вкус крови, сочащейся из раны. Большой город, толпа людей, обступившая его, пляшущего в луже, а потом они все набросились на какого-то старика…

Впрочем, нет, старика он убивал один, это было совсем недавно: Ерошка неосторожно подошёл к нему, он набросился, вгрызся в пергаментную глотку; Даня, стоя у порога, со слезами на глазах стрелял в него из ружья, с каждым выстрелом отрывая от трапезы, дрожащими руками снова заряжал, а когда понял, что ничего не выходит, бросился бежать. Так Филимона и нашёл урядник, сидящим на корточках над полуобглоданным трупом Ерошки.



Декабрь 1835 г.
Якутская область,
Охотский солеваренный завод


Прибытию на место радовались недолго: городок Охотск, сотней чёрных изб раскинувшийся на голом, продуваемом всеми ветрами мысу над свинцовым морем, оказался хуже любого этапа. Постоянно дующий с моря ветер нагонял в устье реки Охоты морскую воду, которую нельзя было пить: теперь каторжников с вёдрами гоняли за тридцать вёрст вверх по течению реки. Раньше ездили на лошадях, но лошади все перемёрли в прошлом году от сибирской язвы; комендант ждал, что их пригонят в этом году, но вместо лошадей пригнали этап кандальников. В октябре ударили морозы и метели, городок засыпало саженными сугробами, два брига на якоре в устье реки вмёрзли в лёд, торча крестами мачт над застывшей белой равниной. Коротким летом местные жили хотя бы рыбным промыслом, ожиданием обозов по тракту, кораблей с Камчатки или Аляски: зимой не было и этого, и город впал в тупое сонно-пьяное оцепенение.

В эти вьюжные безнадёжные зимние месяцы грань между каторжником и свободным жителем Охотска исчезала: само слово «свободный» здесь казалось неуместно — все одинаково были здесь не по своей воле, все одинаково были заперты в грязном, унылом посёлке. Все жрали по преимуществу рыбу, запивая вонючим еловым настоем от цинги: и от того, и от другого воротило, все мечтали об обычном хлебе; но зерно тут было лишь завозное, стоило бешеных денег, а и что было, всё пускали на самогон. Напивались, ввязывались в свары, в поножовщину за баб — их тут было в разы меньше, чем мужиков. Целыми днями играли на занавешенных грязными простынями майданчиках в сальные карты конами по тридцать копеек, по полтине, и азарт был тот же, что при игре на тысячи, и убивали за эти деньги так же. Комендант города, бывший питерский гвардеец, отправленный сюда за какой-то проступок, беспробудно пил, измывался над людьми, держал гарем. Солдаты гарнизона ходили одетые кто как, с незаряженными винтовками: пороха им не выдавали, чтобы не перестреляли друг друга. В ноябре называвший себя Христом педераст не выдержал того, чему целыми сутками его подвергали другие каторжники, и утопился в проруби. Никто не удивился: старые каторжане говорили, что за зиму кончают с собой по десятку человек, а весной ещё с десяток сбегает, чтобы вернуться к осени.

К побегам тут относились спокойно: бежать, по сути, было некуда. Говорили, что если добраться до реки Алдан, оттуда можно уже выйти и на Якутский тракт, и дальше в нерчинские степи; но все прошли этот путь, все знали, как далёк Алдан, сколько нужно к нему идти по диким Охотским горам. И всё-таки каждый год строили планы, каждую весну уходили в тайгу, чтобы вернуться осенью, получить обычное наказанье плетьми, перезимовать, а весной — всё заново. Начальство почти не препятствовало: меньше трат провизии, меньше обузы. В городе каторжники были, по сути, лишь помехой: солеваренный завод, на котором они работали, был старый, маленький и никому не нужный — море близ устья реки было малосолёное, соль получалась ни на что не годная, и даже в самом Охотске предпочитали покупать привозную на кораблях соль, тем более что и стоила она не так уж дорого. Охотский солеваренный завод существовал лишь по бюрократической прихоти какого-то чиновника на другой стороне материка, и очевидная всем бессмысленность его существования делала работу на нём ещё более невыносимой.

— Бежать буду в мае, — говорил Васька Малой, сваливая мешок, полный серой крупной соли, в кучу других на обледенелом плацу. С беспредельной и жутко белоснежной под морозным солнцем равнины моря, щерящейся по краю голубоватыми торосами, задувал рвущий, треплющий одежду, дерущий кожу колючими иглами ветер, снежные змеи позёмки стыло хлестали в ноги. Рядом, свалив свой мешок, остановился Меркулка Прыщ.
— Чего говоришь? — переводя дух и отворачиваясь спиной к ветру, переспросил он.
— Драпать буду в мае, говорю, — хмуро сказал Васька Малой. — Мочи нет тут больше.
— А мне почто говоришь? — одышливо сказал Меркулка, для тепла прихватывая драный тулуп на воротнике. — Зовёшь с тобой бежать, что ли?
— Ну… — будто смущённо отозвался Васька. — Одному невесело, кумпания нужна.
— Ну убежим, — рассудительно сказал Меркулка, — и чего делать будем? По лесам бродить, пока медведь не задерёт?
— К тунгусам пойдём, — с готовностью сказал Васька. — Я уж продумал всё. Заберём ножей, ружьё у караульных, пойдём тунгусов искать. Они народ мирный, боязливый. А там уж и жратва человечья, и бабы, и что хошь.
— К тунгусам ещё выйти надо, — с сомнением сказал Меркулка.
— Выйдем, — уверенно заявил Васька. — Вон, дурачка с собой возьмём, — он показал на Филимошку, медленно переставляющего ноги, тащащего на плечах мешок с солью в снежной солнечной пыли, шатающегося под вьюжными порывами.
— Его-то зачем? — не понял Меркулка.
— Аль не знаешь? — прищурился Васька. — Как еды не хватит, как быть? А вот как, — кивнул он на юношу, — чумазика этого заколем да съедим.
— Человека-то… — задумчиво протянул Меркулка.
— Не ссы, я ел, — уверенно сказал Васька. — Что свинья, что человек, на вкус не отличишь.



Июнь 1836 г.
Якутская область,
долина реки Юдома


Трое беглецов шли по шуршащему щебнем склону, в тенистых местах покрытому длинными языками лежалого снега. Зелёно-буроватые горы, покрытые редким, как расчёска на просвет, лесом, складками уходили к далёкому горизонту, местами в клочьях облаков, напоминавших дым от пожара, и эти облачные гривы можно было спутать с настоящим дымком, поднимавшимся от тунгусского становища на берегу быстрой, ледяно бегущей по камням реки Юдомы.

Это было первое человеческое жильё, увиденное беглецами за три недели пути. Взятые из Охотска припасы давно кончились, и Васька с Меркулом уже поглядывали было на тупо, бессмысленно сидящего на часах у костра Филимошку, не обращающего внимания даже на тучи мошки, но повезло — на тракте подвернулся купчина, везший муку: убивать его не стали, потребовали лишь платы. Купец, привычный к бандам каторжников, рыскающих по тракту, спорить не стал, поделился двумя мешками. Неделю после этого Васька с Меркулом пировали выпеченными в золе лепёшками, которые сперва казались слаще мёда, и удивлялись равнодушию Филимошки к еде, к побегу, к мошке, ко всему. Наконец, приелись и лепёшки, двинулись дальше. И вот вчера светлой июньской ночью заметили это небольшое кочевое становище: черно чадящий очажным дымом чум, бурые циновки у порога, плетни, стадо оленей, горб длинной лодки у берега — и тут уж не раздумывали, с утра пошли грабить. Не могли уснуть ночью — мечтали о том, как наедятся оленины, развлекутся с плосколицыми, смуглыми, маленькими тунгусками, потом поплывут прочь на лодочке, с удобствами.

Лес был весь в густом шелестящем на холодном ветру кустарнике, и шли шумно, разбрасывая руки, хрустя ветками. Прятаться, красться не собирались — даже если бы тунгусы убежали, говорил Васька, им достался бы лагерь: крыша над головой, жратва. Меркулка ещё побаивался идти втроём (а по сути вдвоём, не считать же дурачка за подмогу) против десятерых, но Васька его успокоил: тунгусы смирные и боязливые, говорил он, так ему рассказывали другие каторжники, русских они боятся и всё отдадут, тем более что у них — ружьё. Старое кремневое ружьё, правда, было без пороха и пуль (их стащить не удалось), но Васька рассчитывал, что в страх туземцев вгонит один вид оружия. И вот сейчас они втроём спускались по осыпающемуся склону к реке, просвечивающей сквозь чёрно-рыжую гребёнку редколесья какой-то неземной голубизной быстрой ледяной воды с белыми как кости каменистыми отмелями.

Васька только и услышал свист, шум, вскрик. Он обернулся и не увидел Меркула, шедшего рядом, — только примятый кустарник закачался, а в следующий миг что-то остро и сильно ткнуло ему в бок: Васька вскинул ружьё, целясь в качающиеся, мельтешащие перед глазами зелёные кусты, и увидел выскочившую перед ним плосколицую, тёмную фигуру в меховой шапке и вышитом халате. «Застрелю!» — отчаянно закричал Васька, но тунгус уже целил в него луком с костяной стрелой. И второй стрелы не хватило, чтобы убить — стрела болезненно, но неглубоко засела под ключицей. Васька выдернул её, бросился на тунгуса — но тут дух перешибло стрелой, прилетевшей сбоку, угодившей под ребро. Только тогда он рухнул и завопил о пощаде, отмахивался руками, весь уже в крови, а собравшиеся вокруг тунгусы тыкали в него тонкими зазубренными острогами. «Вот и добегался», — только и успел горько подумать Васька, как вдруг удары прекратились: тунгусы отпрянули.
— Бусиэ, бусиэ! — кричали тунгусы, оглядываясь, показывая на что-то в стороне. Кто-то из тунгусов натянул лук, выпустил стрелу, но — тут же бросился бежать, а вслед за ним его товарищи, один за другим, крича только одно это своё непонятное слово «Бусиэ!». Не зная, кого благодарить за нежданное спасение, Васька со стоном, с мучительной болью перевернулся на бок, вскинул окровавленную, разбитую ударом остроги голову — и увидел дурачка Филимошку, истыканного стрелами, но отчего-то не собирающегося падать. Вместо этого бледный дурачок медленно приближался к Ваське.

Сентябрь 1836 г.
Якутская область,
казачий пост Юдомский крест


— Доброе ружьишко у тебя, Негор Коргаевич, — сказал бородатый, рыжий казак Леонтий пожилому морщинистому тунгусу, привезшему оленину на продажу. — Где взял?
— Где взял, там нету, — с хитрецой отвечал Негор Коргаевич, аккуратно пересчитывая затёртые медяки, прежде чем бережно сложить их за подкладку шапки. Они сидели за столом в тесной тёмной избе казачьего поста на Охотском тракте — одном из немногих поселений на этом тысячевёрстом пути по диким горам и тайге.
— Отдай ружьецо, Негорка, — добродушно попросил казак. — На что тебе оно?
— Червонец надо, тогда отдам, — кивнул головой тунгус, как болванчик.
— Эк загнул, червонец, — рассмеялся Леонтий. — А за так отдать не хочешь?
— За так довольно плохо, — убеждённо отозвался тунгус. — А отберёшь, за Алдан мал-мала побегу, сам оленя паси.
— Ладно, ладно, — смягчился Леонтий. — Гляди, что дам, — и полез за печку, достав оттуда кубоватый водочный штоф. Глаза у Негорки так и загорелись, с удовлетворением понял казак — за водку у этих туземцев можно было выменять что угодно.

Водка была плохая, разбавленная, крепости почти не чувствовалось — и всё равно Негорка захмелел чуть не с первого глотка, как с тунгусами и бывало: один-два стакана даже вчетверо разбавленного хлебного вина валили с ног любого, даже самого крепкого туземца. Казак уже предвкушал, как Негорка, нахлебавшись сивушного зелья, отдаст ему всё вырученное за оленину да и одежду заложит, лишь бы получить добавку. Пока Негорка, однако, ещё совсем не окосел, только бормотал что-то на смеси своего наречия и русского, упершись локтями в стол.
— Довольно хороший ты человек, Лёнтий, предупредить тебя мал-мала хочу, — вскинул вдруг Негорка пьяный взгляд на собеседника, развалившегося за столом напротив.
— Что случилось? — заинтересовался казак. — Каторжники в округе появились?
— Каторжники — нет! — размашисто всплеснул рукой Негорка. — Был каторжник, уже всех мал-мала побили! (Ага, вот откуда у него ружьё, — отметил Леонтий) Бусиэ теперь есть, бусиэ довольно страшней.
— Что за бусиэ? — лениво спросил Леонтий.
— Бусиэ и есть бусиэ! — пожал плечами Негорка, не зная, как объяснить, и, наконец, сообразил. — Мертвец по-вашему. Земля мертвеца не берёт, ходит мертвец по тайге, мал-мала других ест.
— Пошёл молоть, — презрительно махнул рукой Леонтий. — У нас на Дону тоже много сказок бают…
— Ай, не сказки! Не сказки! — пьяно возмутился Негорка. — Что говорю, почему не веришь? Думаешь, Негор Коргаевич пьяный, что говорит, не знает? Негор Коргаевич сам бусиэ видел, вот этими глазами очень довольно видел! Ходит по лесу бусиэ, людей ест, кровь пьёт! На вид русский человек, только мал-мала бледный, как из земли достали! Уже троих тунгусов убил, а всё ходит, ходит! По Юдоме ходит, вверх пошёл, вниз пошёл, кого встретил — тот уж потом не живой!

Леонтий молчал, не зная, как относиться к этому пьяному вздору. За толстым мутноватым стеклом в маленьком окошке холодное осеннее солнце закатывалось за чёрные отроги гор, жутко темнела необъятная чаща тайги, белел снежок под окном. «А может, и правда, чёрт ведь их знает, этих тунгусов» — тоскливо подумал Леонтий и очень отчётливо понял, что никогда не вернётся на тихий Дон, к родным сливовым садам, плетням, беленым хатам: так и погибнет тут на неприветливой чужбине, не ставшей домом и через десять лет службы. Короткое лето, невыносимо долгая, тягостная зима, — ещё сентябрь, а снег уже лёг, — беглые каторжники, снующие по тракту, тунгусы, якуты, гольды, медведи, змеи, гнус; теперь вот ещё какое-то бусиэ. «А черт их там разберёт, может, и правда», — повторил про себя Леонтий и вздрогнул от подкатившей жути.

— Ну и как спастись от бусиэ? — спросил он тунгуса.
— Убежать можно, — просто ответил Негорка.
— Что, просто убежать? — не поверил Леонтий.
— Можно, можно! — закивал головой тунгус. — Ты говоришь — сказки! В сказках убежать никак, а на самом деле довольно можно! Я убежал, сын мой с дочерью убежали, значит, довольно можно. Только знаешь, чего нельзя? — низко склонился он над столом и чуть не свалил рукавом полупустой штоф — Леонтий ловко придержал бутылку. — Знаешь, чего нельзя? — жутким шёпотом спросил он.
— Ну и чего?
— Не спрашивай его имя! Никогда не говори ему «как тебя зовут». Спросишь — имя его узнаешь, да только не расскажешь больше никому!
Результат броска 1D10: 1
Результат броска 1D6: 5
Веха 29:
• Ваша чудовищная сущность становится достоянием общественности, и вы должны бежать прочь. Потеряйте все СТАЦИОНАРНЫЕ РЕСУРСЫ. Вам неизвестен язык народа, на чьей земле вы укрылись: как вы преодолеваете этот барьер? Под каким новым именем скрываетесь?

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
Лестовка неожиданно вернулась ко мне во время разграбления Казани войском Пугачёва.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.

Забытые воспоминания
Отредактировано 04.09.2020 в 01:25
12

03.09.1836 г.
Якутская область,
долина реки Юдома


— Опять напился! Опять все деньги спустил на вино! — распекала мужа Седюга: пожилая, костлявая, с седыми спутанными волосами, в грязном распашном кафтане из оленьей замши, она выглядела жутко, как ведьма.

Нерканей, русским известный как Негор Коргаевич, ничего не отвечал, сидя у порога чума на меховом коврике-кумаланчике, виновато опустив глаза на облезлую шапку, которую бессмысленно перебирал в руках. Низкое серое небо висело над головой, рядом со стойбищем шумела, пенно перекатываясь по белым каменистым россыпям, быстрая Юдома. Нерканей знал, что, будь он сейчас хоть десять тысяч раз прав, спорить с женой бессмысленно, — но он и не был прав: увозя оленину на продажу русским, он клятвенно зарекался не пить водки, но удержаться не смог и к семье вернулся без денег, с тяжёлым похмельем. Голова трещала, душа была вставлена в тело наперекосяк, руки тряслись, сердце по-птичьи заходилось в груди, и больше всего на свете хотелось махнуть ещё стакан.

— Отец, а где твоё ружьё? — от костра спросил Бокшонго, семнадцатилетний сын Нерканея, чистивший рыбу отнятым у беглых каторжников ножом. Нерканей жалко посмотрел на сына.
— Ты ещё и ружьё пропил! — с отчаяньем воскликнула Седюга, и, задыхаясь от гнева, порывисто вскинула руки, будто взывая к небесному старцу Агды, хозяину грома и молнии, чтобы тот испепелил на месте пьяницу-мужа. Нерканей решил не говорить, что он ещё остался должен казаку Леонтию полтину серебром. Потрясая в воздухе руками, Седюга порывисто повернулась, пошла прочь, но пройдя несколько шагов, остановилась, обернувшись к сыну: — Бокшонго! Хоть ты сделай что-нибудь, хотя бы ты будь мужчиной в нашем доме!
— Что мне сделать? — хмуро спросил сын ломким голосом, не отрываясь от чистки рыбы.
— Я не знаю, не знаю! — крикнула Седюга. — Убей его!

Нерканей тяжело вздохнул, не поднимая взгляда. Ему было очень плохо: Нерканей уже был готов присоединиться к жене в её просьбе.

— Отец! Мама! — послышался звонкий молодой голос с опушки: оттуда скорым шагом, но не сбиваясь на бег, шла двадцатилетняя дочь Нерканея, Мегельчик. — Бусиэ опять идёт!
— Только этого нам ещё не хватало! — всплеснула руками Седюга. — Несчастье за несчастьем, что за день!
— Далеко? — разлепил губы Нерканей.
— Я видела его за перекатом. Он заметил наш дым и идёт сюда, — сказала Мегельчик. Девушка подошла к костру и положила у порога чума берестяной туесок с грибами: она завидела бусиэ, собирая грибы в лесу.
— От переката ещё час идти будет, — тяжело, похмельно соображая, сказал Нерканей.
— Он уже ближе, — сказал Бокшонго. — Он ведь, пока к нам шла сестра, тоже не останавливался. Отец, бери собак, выводи оленей, отведём стадо подальше.
— Чум складывать? — тупо спросил отец.
— Не успеем, — подумав, ответил Бокшонго. — Выводи оленей, чум оставим тут. Потом вернёмся: бусиэ до ночи уйдёт.
— Он опять нам раскидает все вещи! — истерично крикнула Седюга.
— Ну что ж теперь делать, — грустно сказал Нерканей, боясь встретиться с женой взглядом.

***

Декабрь 1836 г.
Якутская область,
казачий пост Юдомский крест


— Леонтий! Леонтий, вставай! — тряс за плечо спящего товарища Прохор, молодой казак, несший вместе с Леонтием дозорную службу на затерянном в Охотских горах посту. Прохор был в занесённой снегом меховой шубе, в унтах, с ружьём за спиной и Леонтия принялся будить, сразу зайдя в дом, не раздеваясь. — Буська идёт.
— Чего? — сонно протирая глаза, прохрипел рыжий, коренастый казак, с неохотой вылезая из-под тёплого мехового одеяла. В маленькой избе казачьего поста было темно и до дрожи холодно — печь успела погаснуть, и дом быстро простыл. За бревенчатыми стенами избы мело — со свистом, с надрывом, с дробным стуком толстых ставней на маленьких окошках — теперь ставни не открывали даже днём. Впрочем, и дни сейчас были короткие — солнце едва-едва поднималось к полудню над склонами гор, чтобы зайти через пару часов.
— Чево, тово! — недовольно откликнулся Прохор. — Буська идёт, говорю. С холма уж спустился.
— Ты собак впустил? — зевнув, спросил Леонтий, и как раз из сеней вбежала, оставляя мокрые следы на дощатом полу, серебристо-серая лайка, сразу же радостно кинувшись к Леонтию, виляя хвостом. — Ага, вижу.

Тунгуска Мегелька, лежавшая рядом с Леонтием, тоже проснулась, сонно зашевелилась под одеялом.

— Чего не топишь? Куда огниво девал? — недовольно спросил Прохор и, заметив в темноте девушку, заулыбался. — А, Мегелька, ты тут! Ну, всё понятно. Здравствуй, красавица!
— Ты, Прошка, на чужой-то каравай рот не развевай, — строго сказал Леонтий, натягивая штаны, дрожа от холода. Прохор промолчал.
— Бусиэ идёт? — спросила Мегелька из-под одеяла.
— Он самый, чёрт его дери, — ответил Прохор, нашёл огниво и принялся высекать искру над трутом.
— Надо лыжи со двора нести. Мои лыжи на дворе, — сказала Мегелька.
— Лежи, дура, — грубо сказал ей Леонтий, возясь с рубашкой. — Он уж недалече, задерёт.
— Надо нести! — настойчиво вскрикнула Мегелька и без стеснения соскочила с кровати — нагая, маленькая, смуглая, по-азиатски тонкокостная и плосколицая, с распущенными чёрными волосами. — Бусиэ лыжи сломает, как я домой пойду? Бусиэ злой, давно не ел, будет всё-всё ломать. Надо лыжи в дом нести!

При виде нагой Мегельки Прохор, уже успевший зажечь от трута сальную свечку, смущённо отвернулся. Он побаивался Леонтия.

— Ну куда ты? — Леонтий попытался было задержать Мегельку, но та уже быстро прошлёпала босиком по полу мимо вертящихся и повизгивающих собак. — Вот дура баба!
— Раз-раз, быстро! — оглянувшись на Леонтия от порога, весело сказала Мегелька и, не одеваясь, выскочила нагая на улицу, на метель и мороз.
— Ты тоже с ней «раз-раз быстро»? — с ухмылкой спросил Прохор у Леонтия, когда тунгуска хлопнула дверью.
— Раз-раз быстро — это ты со своей рукой, — самодовольно ответил Леонтий, продолжая одеваться.
— Ай, холодно! Ай, как холодно! — Мегелька вбежала в дом, бросила лыжи в сенцах и торопливо шмыгнула в тёплую постель, под меховое одеяло. — Совсем близко бусиэ, сейчас уже здесь будет!

И действительно, не успела она договорить, в ставни, мелко дрожащие под напором метели, кто-то ударил, заскрежетал ногтями по доске, потом захрустел по снегу, тонко и жалобно взвизгнул. Собаки одна за другой наперебой залаяли, а бусиэ, пару раз ударив в ставни, принялся обходить дом.
— Мегелька, ты засов опустила? — вдруг спросил Прохор и сам же ответил: — Нет, конечно! — и бросился в сени. Леонтий последовал за ним. Бусиэ уже был почти у входа, и в щели открывшейся от порыва снежного ветра двери казаки увидели в вихре метели бледную фигуру русоволосого юноши в обносках, который, с усилием переступая по глубокому сугробу, уже почти дошёл до крыльца.
— Засов, ну! — рыкнул Леонтий, захлопнул дверь, привалился к ней плечом, и только он успел это сделать, как бусиэ, завидев человека, бросился к крыльцу, навалился на дверь, принялся в неё колотить, — но Прохор уже навесил на чугунные скобы засов.

— Чего засов не опустила? — недовольно обратился к Мегельке Леонтий, вернувшись из сеней.
— Ай, холодно довольно было! — смеясь, ответила Мегелька из-под одеяла.

Бусиэ отчаянно колотил, бился в дверь, визжал, рычал, вопил «Филимон! Филимон!»

— Чего он всегда орёт «Филимон»? — спросил Прохор, усевшись за стол.
— Зовут его так, должно. Других слов не знает, — безразлично ответил Леонтий и, присев, открыл чугунную заслонку печи. Помолчали. Бусиэ надоело ломиться в дверь, он снова принялся ходить вокруг дома, пинать стены, стучать в ставни.
— У нас в станице был один Филимон, — невесть к чему сказал Прохор. — Тот, правда, старик уже был. Что-то всё равно всегда мне не по себе от этих воплей, — Прохор поёжился.
— А я ничего, привык, — пожал плечами Леонтий.
— А мы сначала не понимали, что такое филимон, — рассмеялась Мегелька. — Не знали такое имя, думали, как это, когда шаман поёт? Как называется?
— Не знаю я, как это называется, когда у вас шаман поёт, — хмуро сказал Леонтий.
— Заклинание, во! — вспомнила Мегелька. — Мы думали, филимон — это его заклинание.

Ещё помолчали. От скуки Прохор взял со стола растрёпанную и засаленную книжку-календарь, по которому дозорные следили за церковными праздниками и датами ожидаемого прибытия обозов, перелистнул, отложил обратно на стол обложкой вниз.

— На крышу сейчас полезет, — прислушиваясь, вздохнул Прохор.
— Не, — возразил Леонтий, раздувая пока слабый огонёк в топке. — Теперь уже не лазит. Ослабел бедняга. Тунгусы от него бегают, мы вот запираемся, некого ему жрать теперь. Даст Бог, до весны издохнет.
— Как он издохнет? Он уже дохлый, — насмешливо сказала Мегелька.
— Много ты знаешь, — не оборачиваясь, бросил Леонтий.
— Больше тебя знаю! — задорно возразила девушка. — Кто тебе про бусиэ сказал? Мой отец!
— Пьяница твой отец. Говорил мне: не спрашивай его имя, как узнаешь, дескать, так умрёшь! А он вон, сам своё имя на все лады повторяет почём зря. Филимон, Филимон! — Леонтий передразнил бусиэ.

Мегелька обиженно замолчала. Леонтий закидывал щепочки в печь, где уже разгоралось, весело затрещало пламя. Прохор с зевком откинулся на скамье, привалившись к стене, поглаживая примостившуюся у его ног собаку, взглянул на Мегельку, уютно устроившуюся под одеялом, подмигнул ей, пока Леонтий не видел. Собакам надоело лаять, и подавали голос теперь они лишь когда бусиэ снова принимался стучать в дверь или ставни.

— Ну и чего, сколько взаперти сидеть будем? — скучно спросил Прохор.
— А ты не нагулялся, что ль? — обернулся к нему Леонтий.
— Мне к тунгусам завтра надо… — тоскливо протянул Прохор, запрокинув голову и глядя в потолок. — Ултан бивень мамонта за три фунта махорки и штоф вина торгует. Надо брать, а то откочует.
— Дёшево, — согласился Леонтий. — Ултан дурак, цены не знает. Если бивень добрый, надо брать. Ну и иди с утра затемно, значит. Заодно и буську от дома уведёшь. На лыжи встал, из дома выскочил и раз-раз, быстро от него. Буська дурак, за тобой пойдёт.

***

Догнать не получалось. Бусиэ пёр через сугроб, широко взмахивая руками, но человек на лыжах быстро удалялся, а потом, будто в насмешку, останавливался на гребне заснеженного холма, поджидал бусиэ, кричал ему, махал руками, требовал идти быстрее — и бусиэ шёл быстрее, разрывал глубокий, до пояса снег, вопил, визжал, и, только он подходил на расстояние, с которого порыв ветра доносил упоительный запах человека, сразу застилавший сознание кровавой пеленой, не давая думать ни о чём, кроме того, чтобы наброситься на него, вгрызться в глотку, напиться горячей, дымящейся крови, только он мог рассмотреть красное, бородатое, налитое кровью лицо, — человек соскальзывал на лыжах по белоснежному ровному склону к чернеющему лиственному лесу, безнадёжно удаляясь. Тогда бусиэ от отчаянья падал в снег, начинал месить его руками, заходиться в истерике, — а человек от подножия холма уже кричал, гулко разнося эхо по долине: «Эй, буська! Чего отстал?»

Бусиэ вдруг понял, что смог разобрать эти слова, их значение, и понял, что его не боятся. Десятилетия скотской жизни на цепи, каторга, мыканье по диким горам отучили его от человеческой речи, он отвык понимать, что говорят ему люди, тем более что многие здесь и говорили на незнакомом ему языке, и бусиэ уже не старался вычленить из речи людей, за которыми ходил, смысла — сами по себе люди были бусиэ неинтересны, интересна была лишь кровь, которую можно было из них высосать, и бусиэ уже долгое время ни о чём не думал, кроме крови, бессмысленно шёл к первому увиденному человеку, бездумно набрасывался на него, грыз его тело, заходился затем в припадке горячего, исступлённого наслаждения от переливающегося по телу восхитительного тепла.

Но теперь не получалось: люди от него либо убегали, либо запирались, и хотя бусиэ не уставал ходить между стойбищами тунгусов и единственной известной ему избушкой, в которой жили два русских казака, но чувствовал, что охотиться по-старому уже не получается, хотя и не мог облечь своё отчаянье в ясную мысль и выражал его лишь визгом, воплями, бессмысленным повторением слова «Филимон», и с каждым днём чувствовал, как им снова овладевает тупое оцепенение, нежелание куда-то идти, что-то делать.

С усилием провернув тугую, неподатливую мысль, бусиэ понял, что не догонит этого человека. Человек что-то ещё кричал ему от подножия холма, махал ему рукой, зовя идти за собой, но бусиэ вместо этого поднялся из снега и, повинуясь внезапному наитию, пошёл к лесу. Там он присел под деревце. Над горами в ледяном тумане разгоралась стылая красная заря, пронзительный ветер нёс позёмку. Бусиэ вытащил из-за пазухи старую облупившуюся лестовку, привычно перебрал в пальцах зёрна один раз, другой — и замер.

03.09.1848 г.
Якутская область,
близ казачьего поста Юдомский крест


Алёнка не боялась ходить по лесу: она, конечно, верила в рассказы матери, отца, дяди Бокшанго о страшном чудище бусиэ, но не сильно его опасалась — куда страшней была медведица, живущая со своим выводком близ устья Сылыгыста. Что медведица там живёт и готова броситься на всякого, в ком увидит угрозу своим детям, Алёнка знала — отец ей показывал издали, как медвежье семейство ловит рыбу на каменистом речном перекате, — а вот бусиэ она никогда не видела, да и никто не видел бусиэ уже больше десяти лет, больше, чем Алёнка жила на этом свете.

Поэтому Алёнка не боялась ходить по лесам — к логову медведицы она не приближалась, волков отец из округи прогнал, а люди Алёнке были не страшны: она была казачка по отцу и тунгуска по матери, её дядя Бокшонго владел самым большим стадом оленей в округе до Алдана и обожал племянницу, другие тунгусы, уважающие дядю Бокшонго и отца, относились с добротой и к Алёнке, а чужих людей в округе было немного, только иногда проезжали по Охотскому тракту мимо их дома, но сейчас Алёнка была далеко от тракта. Раньше, рассказывал отец, по горам бродили беглые каторжники, но каторгу в Охотске давно закрыли, и бояться их теперь тоже было нечего.

И Алёнка совсем не испугалась, когда заметила человека, сидящего под деревом, только сильно удивилась, что он тут делает. Алёнка собирала грибы, начав недалеко от дома, но сама не заметила, как забрела довольно далеко, куда не заходила раньше. И вот сейчас, в лиственничном лесу, увидела странного русского юношу, бледного, в изодранных тряпках, недвижно сидящего у корней лиственницы.

— Эй! — крикнула Алёнка издали. — Ты кто?

Человек не отвечал, даже не обратив на Алёнку взгляд. Алёнка заинтересованно приблизилась к человеку. «Какой он бледный, — с жалостью подумала она, — должно быть, ему очень хочется кушать». Она переложила из руки в руку туесок с грибами и подошла к человеку. Алёнка заметила, что в ладони этот человек что-то держит, какую-то чёрную штуку с красными бусинами. Это её заинтересовало.

— Ты кто такой? — с любопытством спросила она, подходя ближе к этому человеку. — Как тебя зовут?

Человек не отвечал, глядя мимо Алёнки без выражения, как бы и не видя её. Алёнка заглянула ему в лицо. «Может быть, он умер?» — подумала Алёнка: мёртвых людей она ещё никогда не видела. Мама рассказывала, что отец убил человека, тоже казака, в их доме, но это было давно, ещё до её рождения.

— Меня вот зовут Алёнка, — сказала она.

Когда она назвала своё имя, в глазах этого человека что-то шевельнулось, он перевёл на девочку стеклянистый взгляд, разлепил губы, издал тихий звук вроде «Ф-ф-ф…», но тут же замолк.

— Как тебя зовут? — ещё раз спросила Алёнка и показала на штуку, которую человек держал в руке: — Что это у тебя такое?
— Т-твоё… — вдруг деревянно, каким-то неживым голосом выговорил человек и чуть приподнял руку, в которой держал кольцо красных бусин с чёрной деревянной плашкой, когда-то лакированной, а сейчас облезлой.
— А что это такое? — с интересом спросила Алёнка, приближаясь.
— Это твоё, — почти чётко выговорил человек.
— Моё? — не поняла Алёнка. — Это мне? А как тебя зовут?
— И-игнат, — сипло выдохнул человек. — Возьми. Твоё.

Алёна Прохоровна смело протянула руку за бусинами.

***

Живость мысли, быстрота сознания стремительно возвращались: внутри всё кипело, бурлило от давно позабытого сладкого ощущения напоенности, горячего счастья, текущего по телу. Игнат оглядывался по сторонам и не знал, где находится, не понимал, что за горы вокруг, что это за быстрая река течёт в долине, что за избушка на речном берегу стоит далеко внизу, — но это было не важно: Игнат теперь знал две главных вещи — как его зовут и что теперь надо делать. И только выйдя на тракт, Игнат вдруг понял, что лестовку, которую так долго носил с собой, он забыл у трупа девочки. Возвращаться за лестовкой не хотелось — почему-то Игнату казалось, что так и надо, чтобы лестовка оставалась с ней.
Результат броска 1D10: 10
Результат броска 1D6: 4


Веха 24:
• Методы, которыми вы раньше находили жертв, более не эффективны. Что изменилось? Потеряйте РЕСУРС и приобретите новый НАВЫК, обозначающий вашу обновленную тактику охоты.
Потерян ресурс: лестовка;
Новый навык: друг детей.

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.
[ ] друг детей: Игнат ребёнка не обидит!

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г., потеряна на Юдоме в 1848 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
II.
Моя невеста Алёнка подарила мне лестовку, чтобы мне было чем занять свои руки в ожидании свадьбы :)
Эту лестовку я отдал обгорелой Ирине, когда та потребовала плату за обучение тому, как представлять себя странствующим проповедником.
Лестовка неожиданно вернулась ко мне во время разграбления Казани войском Пугачёва.
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.
Тунгусы и казаки научились убегать или прятаться от меня, и на долгие годы я остался без пропитания. Меня выручила одна милая девочка с очень приятным для меня именем, благодаря которой я вспомнил и своё настоящее имя.

Забытые воспоминания
Отредактировано 05.09.2020 в 21:06
13

Июль 1850 г.
Низовья Амура




В нивхском селении Тыр случалось мало занимательных событий: разве что медвежьи праздники, когда пойманного зверя, обряженного в лучшую одежду, водили по земляным домам-чандрыфам, кормя вяленой горбушей и ягодами, прежде чем забить стрелами под радостные возгласы собравшейся толпы. Такое бывало нечасто, самое большее раз в год. А ещё реже, раз в несколько лет, в Тыр по великой реке Ла из Нингуты приплывали маньчжурские купцы, привозившие с юга в числе прочих товаров гаоляновую водку саки в глиняных бутылочках. Водкой все местные перепивались, а потом, будто всем селением потеряв разум, били и убивали друг друга: после такого маньчжуров проклинали — но всё равно ждали их следующего приезда. Но удивительней маньчжуров были лоча — уродливые большеносые краснорожие демоны с волосами разных цветов, каких не бывает у людей. Нивхи видели лоча: несколько их, разбойников и людоедов, жили в паре дней пути вверх по Ла, но с ними нивхи предпочитали не связываться. Однако, в этом нивхском селении лоча ещё никогда не появлялись — и тем удивительней было их прибытие. Но самым удивительным было то, что лоча угораздило прибыть в Тыр одновременно с маньчжурскими купцами.



Такого в Тыре не видели никогда, и, конечно, посмотреть, как маньчжуры будут говорить с лоча, собрались все жители селения, несколько сот человек. Нивхи толпились на высоком утёсе под старым тёмным, испещрённым непонятными знаками под жёлтым мхом каменным идолом, поставленным здесь в незапамятные времена, глядели, как далеко внизу по речному простору среди покатых лесистых гор, по васильково-синей, пересечённой темными облачными тенями воде на длинных вёслах движется лодка лоча, очень непохожая на каяки нивхов, — большая, ощетинившаяся рядом вёсел, пузатая, с хлопающим на ветру знаменем у руля. Знамя тоже было непохоже на изукрашенные золотистые с бахромой знамёна маньчжуров: простое, белое с синим косым крестом.

Ещё издалека нивхи приметили, что лоча имеют при себе ружья. У нивхов не было ружей, но что это такое, они знали: ружья были у разбойников, живших вверх по реке, у соседей-тунгусов, у маньчжурских купцов. «Вероятно, лоча с маньчжурами не смогут договориться и будут убивать друг друга, — говорили между собой нивхи, — вероятно, они не поймут друг друга». Оглядывались на маньчжуров: те ожидали прибытия чужаков у своих палаток, разбитых на речном берегу в травянистой низине под утёсом. Айшинга, главный купец, по-маньчжурски джангин, толстяк с редкими усами на заплывшем жиром обвислом лице, в остроконечной шапке и толстом расшитом халате, важно уселся на старой сухой коряге, окружённый своими людьми, поглядывая на приближающуюся лодку. Он чувствовал себя уверенно: в лодке лоча было с десяток человек, в его караване — человек пятнадцать.

Нивхи не знали, чьей победы им желать: маньчжуров они не любили, а лоча боялись. «Может быть, они поубивают друг друга? — с надеждой спросил кто-то. — Тогда всё добро и тех, и других достанется нам». Когда лодка подплыла поближе, нивхи, однако, увидели среди уродливых лиц лоча два человеческих и догадались, что лоча, вероятно, захватили с собой толмачей. «Может быть, они всё-таки и договорятся» — решили нивхи. Всё это было очень любопытно.

И действительно: сходу друг в друга палить не стали ни те, ни другие: человек из лодки лоча крикнул на нивхском языке — не совсем правильном, на испорченном, на котором говорят нивхские роды с морского побережья, — что предводитель лоча желает говорить с предводителем маньчжуров. Толмач маньчжуров откликнулся, что джангин Айшинга позволяет пришельцам сойти на берег.

Из ткнувшейся носом в песчаный плёс лодки сошли трое — два толмача и лоча. Этот был постарше других: невысокий и плотный, с лысиной на розовой блестящей макушке, с волосами по бокам лысины и моржовыми усами странного цвета, как листья в осеннем лесу. Одет он был отлично от прочих лоча, в тёмную куртку с блестящими пуговицами, шитьём и непонятными знаками на плечах, и нивхи сразу поняли, что этот у них главный. Прохрустев высокими кожаными сапогами по мокрому песку, лоча подошёл к недвижно сидящему на бревне джангину Айшинге, остановился в нескольких шагах и повелительно, сурово обратился к нему на своём каркающем наречии, непохожем ни на один из слышанных нивхами языков. Один из толмачей, стоящих за спиной лоча, перевёл сказанное на тунгусский (это наречие нивхи узнали), а второй, тот самый незнакомый нивх с морского берега, сказал уже на понятном языке:
— Наш предводитель спрашивает: по какому праву ты здесь находишься?

Толмач купцов зашептал по-маньчжурски, низко склоняясь к уху джангина. Айшинга сидел, уперев руки в раздвинутые колени, не сводя со стоявшего перед ним лоча невыразительного, спокойного взгляда. Некоторое время Айшинга молчал, а потом, не меняясь в лице, произнёс несколько фраз, важно и плавно указав рукой на идола, под которым на утёсе толпились нивхи. Толмач джангина дерзко обратился к морскому нивху, пришедшему с лоча:

— Джангин Айшинга говорит, что эта земля испокон веков принадлежала маньчжурам, которые в подтверждение поставили здесь этот камень, — толмач вслед за своим господином указал на идола. — Это означает, что лишь маньчжуры имеют право являться в эти места. Поэтому джангин Айшинга спрашивает в свою очередь, по какому праву твой господин явился на маньчжурскую землю?

Предводитель лоча коротко обернулся на идола, ещё не дожидаясь, пока закончат говорить его толмачи, а выслушивал перевод, уже не оглядываясь на утёс, а напряжённо вглядываясь в толстое, брудастое, как у старого пса, лицо джангина.

— Наш предводитель говорит, что скала не может считаться подтверждением, — принялся переводить слова лоча морской нивх, — а на самом деле эта земля принадлежит большому белому князю лоча.

Джангин Айшинга усмехнулся и что-то сказал.
— Твой господин хочет сказать, что эта земля его? — в тон джангину с издёвкой спросил маньчжурский толмач. На этот раз морской нивх не стал переводить, а ответил сам:
— Наш предводитель не называл себя большим белым князем. Большой белый князь живёт… — толмач замялся, — далеко отсюда.
— Слишком далеко, — коверкая слова, сказал Айшинга по-нивхски. Он худо-бедно знал местное наречие и понял ответ без перевода. Джангин презрительно скривился и, картинно отвернувшись, махнул на лоча рукой, будто стряхивая с толстых пальцев воду. Затем он заговорил по-маньчжурски.

— Джангин Айшинга говорит, чтобы твой господин немедленно убирался вон, иначе… — маньчжурский толмач не договорил, потому что лоча, не дожидаясь перевода, выхватил из кармана куртки пистолет и направил его на джангина.

Нивхи на утёсе охнули. Маньчжуры, стоявшие вокруг джангина, вскинули свои ружья, лоча в лодке — свои. Трое толмачей растерянно стояли в середине: морской нивх начал было переводить слова джангина на тунгусский, но осёкся на полуслове, оглянувшись по сторонам: всем и так было всё предельно ясно. Тунгус начал медленно отступать в сторонку, оглядываясь то на маньчжуров, то на лоча, которые полезли из лодки, не сводя взгляда с прицела своих ружей. Джангин Айшинга, не отрываясь, глядел в чёрные дула двуствольного пистолета, направленные ему в лицо, переводил взгляд на кирпично-красное усатое, покрытое ржавой щетиной лицо главаря лоча, напряжённо уставившегося на джангина. Айшинге вдруг пришли в голову те истории, которые рассказывали о лоча местные — что лоча все безумцы и людоеды, питающиеся замороженным человеческим мясом; джангин подумал, что, вероятно, мериться тщеславием с такими людьми всё-таки не стоило и что лучше сейчас потерять лицо и уважение местных в этой Небом забытой деревне на удалённейшей окраине империи, чем расстаться с жизнью.

— Скажи ему, чтобы он опустил оружие, — нервно обратился Айшинга к толмачу. — Если он хочет говорить, мы будем говорить, пускай, пускай так. Переводи скорее! — быстро добавил он.

Увидев, как джангин Айшинга кланяется перед лоча, приглашая пройти того в свой шатёр, нивхи радостно заголосили, засмеялись, показывая на джангина пальцами. Теперь они знали, кто им больше по душе.

Май 1852 г.
Низовья Амура


— Драпать надо, Федька, который раз говорю! — умоляющим тоном, перегибаясь через грубо сколоченный стол, кричал Дрон. — Сколько мы тут ещё сможем сидеть? Полгода, год? Да и то сможем ли? Близ Тыра уже сунуться не можем, там гиляки нас уже не боятся, а дальше поставят моряки пост в самом Тыре, что нам тогда делать, скажи, а? Куда деваться?
— Вот когда поставят, тогда и будем про это гутарить, — мрачно сказал Фёдор. Он был атаман этой маленькой шайки, жившей на принадлежавшем раньше гилякам летнике близ устья одной из безымянных впадающих в Амур речек. Здесь были поднятые на сваях амбары, полуземлянки-чарныфы, держащие тепло даже в холода, — хоть это и был по названию летник, но гиляки зимой уходили с него лишь оттого, что рыбу подо льдом ловить не умели и зимой промышляли охотой в других местах. Вот так-то четыре года назад зимой беглый каторжник Федька да бежавший с ним поляк Шишка (Кшиштоф) нашли этот летник, поселились тут да с тех пор так и жили. Годом позже к ним прибился Игнат, людоед и упырь, потерявший разум от шатания по тайге, ещё через год — нервный, постоянно спорящий и вечно всем недовольный Дрон, низенький лысый мужичок со скособоченным переломанным носом. Были тут раньше и другие, но не задерживались, — кто удрал, кого убили — а эти четверо вот как-то прижились: Федька, Шишка, Игнашка и Дрон. Ходили по реке на лодке, грабили гиляков да тунгусов, увозили захваченных к себе, отпускали за выкуп — жратвой и мехами, конечно, денег у гиляков испокон веку не водилось — кого не выкупали, убивали. Игнат пил кровь убитых, ему это дело нравилось. Другие не возражали, только крутили пальцем у виска.

Вообще, жалко было уходить: удобно они тут устроились — грустно думал ражий, широкоплечий Федька, глядя, как наседает на него Дрон, — очень не хотелось покидать это насиженное место. И Дрон был, конечно, прав: морской корабль «Байкал», появившийся в устье Амура тремя годами ранее, не стал уходить, как на это надеялись, не оставил эти места в первобытном покое и безвластии, так надёжно хранившем убежище на летнике: нет, теперь уже не сунуться было на морской берег: там стояло зимовье с матросами. Опасно стало и нападать на проплывающих по реке гиляков — раньше, стрельни раз в воздух, и останавливаются, понимая, что ничего не могут противопоставить пороху, который беглецы покупали у проезжих маньчжурских купцов, — а теперь гиляки бояться перестали: у самих откуда-то завелись ружья; да, впрочем, понятно, откуда. И маньчжуров уже давно не было: в общем, прав, прав был Дрон во всём.

— Когда поставят, поздно уж гутарить будет! — взвился Дрон. — Гиляки-то им, небось, уже уши о нас прожужжали, не сегодня-завтра приедут к нам морячки, что тогда делать, а? А? А? — закричал он совсем уже дурным, бабьим голосом.

Шишка поднял взгляд на атамана, выражая им «мне выкинуть его, Фёдор»? Фёдор заметил взгляд и сделал движение рукой: сиди, мол. Шишка молча развалился на скамье, откинувшись на некрепко сколоченную, дырявую дощатую стену, за которой под сильным майским вечерним дождём шелестела густая листва и насыщенно, остро тянуло водой, травой, перехватывающей дыхание свежестью. А Дрон продолжал наседать на вожака:
— Помнишь, небось, в прежние-то как годы было, а? По пяти, по десяти человек захватывали, что нам только за них гиляки не давали — и мяса, и юколы, и девок, и одёжи — неужто плохо было? А сейчас как? Только что за две недели и захватили эту чувырлу одну!

Говорил он о захваченной на реке гилячке, за которой никто не приходил с выкупом уже вторую неделю, и бандиты уже сами не знали, что делать. Гилячка была немолодая, кривоватая, оплывшая, с обвислыми грудями, немытая (впрочем, гиляки вообще все были немытые), и в те благословенные времена, о которых вспоминал Дрон, на неё бы даже не взглянули — а сейчас ничего, воспользовались втроём, не побрезговали. Только Игнату, как обычно, требовалась от пленных лишь кровь. Другие разбойники только вздыхали — совсем, мол, тронулся — но не возражали, лишь бы не забивал ценных пленных до смерти, а ведь случалось и такое. И вот сейчас Шишке вдруг пришло на ум, что Дрон, который вообще-то должен был стоять на часах у ямы, где сидит пленница, здесь, а Игнашка непонятно где шляется.
— Дрон! Дрон! — поляк перебил частившего, заглядывавшего в лицо вожаку мужичка. — Дрон! Где гилячка? Ты оставил гилячку: Игнашка её не загрыз?
— Чего? — не понял Дрон, бывший мыслями далеко.
— Игнашка! Он не загрыз гилячку?
— А я откуда знаю? — выпучил глаза Дрон.
— Ты должен был сторожить, пся крев! — раздражённо сказал Шишка, тяжело поднялся с места и направился к занавешенному холстиной проёму, за которой сильно, дробно стуча по дереву, лил дождь. — Пошли поглядим, вдруг загрыз, — обернувшись, бросил он Дрону.

— Загрыз! — объявил Шишка Фёдору, вернувшись. Он стоял на пороге весь мокрый, в намокшей тёмными пятнами гилякской рубахой, с прилипшими ко лбу русыми волосами, и держал за шкирку жалобно поскуливавшего Дрона. Фёдор слышал, что Шишка его там во дворе бил, ругался на него по-польски, угрожал посадить в яму вместо загрызенной Игнатом гилячки.
— Ну не уследил, Федя! Ну не доглядел! — принялся оправдываться Дрон, закрываясь руками от Шишки. — Да было б за кем доглядывать-то! Всё одно за неё ни связки юколы не дали б нам! Ты, Феденька, скажи Шишке-то, чтоб в яму меня не сажал! Чего меня-то в яму сажать? Игнашку надо в яму посадить, чтоб уму набрался! Как мы его в прошлый раз посадили, он месяц потом без позволения людей не грыз!

***

— Ну выпусти ты меня, ирод! Ну сытый я уже, чего мне тут без дела сидеть? — кричал Игнат, шумно расхаживая по дну ямы, до колена полному слякотной грязью. Рядом в бурой жиже догнивал разбухший, ни на что уже не похожий труп гилячки, из земляных стен ямы торчали белесые корни, серое небо над головой моросило мелким дождиком.
— Не велено, говорят! — откликнулся Дрон сверху. — Сиди, набирайся ума-разума, Федька сказал.
— Чего мне набираться-то? — буркнул Игнат, подняв грязную волну, прошлёпал к стене, с плеском уселся в ледяную воду, бессмысленно посмотрел на плавающий рядом труп. — Ну Дрончик! Ну выпусти! Уходить давно отсюда надо, а вы, дураки, меня в яму посадили! Я, что ль, виноват, что крови не пил столько времени? Ну выпусти, а, Дрон?
— Не выпущу, Игнашка, — без злобы, тяжело сказал Дрон, появляясь своим скособоченным, кривоносым лицом над скосом ямы. — Уходить-то надо, тут ты прав… А поди этим двум объясни! Хоть бы нам вдвоём, что ли, с тобой уйти да хоть в Даурию, а эти тут пущай пропадают!
— Вот и я говорю! — согласился Игнат и хотел было ещё что-то добавить, как вдруг где-то совсем близко оглушительно хлопнул винтовочный выстрел, а за ним ещё один и ещё. Надрывно закричал раненый Фёдор, Дрон заполошно оглянулся по сторонам и припустил прочь. За ним уже гнались: мимо скоса ямы пробежали какие-то люди в матросской форме, послышались выстрелы, крики.

***
— Ну и за что они тебя туда посадили? — с любопытством спросил офицер — лысеватый, плотный, рыжеусый капитан первого ранга, когда матросы вытащили Игната из ямы.
— Против воли держали, ваше благородие, — униженно произнёс Игнат, мокрый, жалкий, весь в липкой грязи.
— Уж ясно, что ты не по своей воле туда забрался, — усмехнулся капитан. — Сбежать, что ли, хотел?

Что-то знакомое показалось Игнату во всей этой сцене — летник, занятый матросами с ружьями, их деловитый осмотр бандитского хозяйства, сложенные в сторонке, закрытые пологом из рыбьей кожи тела Федьки, Шишки, Дрона. Игнат, стоящий в середине залитого грязью двора перед допрашивающим его офицером, толпящаяся вокруг солдатская толпа — всё это отчётливо напоминало что-то очень старое, почти позабытое, давно в прошлом оставшееся.

— Как не хотеть? — буркнул Игнат, исподтишка разглядывая фигуру отвернувшегося офицера, его розоватую лысину на круглом, как биллиардный шар, черепе, толстую складчатую шею под высоким воротником кителя. — Ваше благородие! Только то и думал, чтобы сбежать от них, всё случая искал.
— Хватит врать-то, — отмахнулся офицер и показал одному из своих матросов поднять покрывало, закрывшее лица убитых. — Хорош лось, — задумчиво прокомментировал он, показывая на изувеченное пробившей щеку рваной раной лицо Шишки. — Каторжник? — спросил он у Игната, показывая на убитого.
— Точно так, ваше благородие, — быстро откликнулся Игнат. — Как есть каторжник. Шишкой звали. Поляк был.
— Поляк? — удивился офицер. — Далеко же его занесло. А ты-то сам как в этой компании очутился? Тоже с каторги?
— Никак нет! — отозвался Игнат, уже готовый рассказать придуманную историю про караван из Иркутска в Охотск, на который напали тунгусы.
— Как нет-то? — с усмешкой возразил офицер, сделав знак матросу опустить покрывало обратно. — Чего врёшь? С каторги или из ссылки, как есть. Ну-ка побожись, что не с каторги!

Игнат быстро осенил себя крестом, как привык, двоеперстно.

— Ну что я говорю? — офицер с удовольствием обвёл подчинённых взглядом. — Раскольник, наверняка сосланный, сбежал, прибился к этой шайке. Всё понятно, в общем. Орлов! — позвал он кого-то от шлюпок, стоявших на реке. — Возьми двоих да расстреляй этого мальца вшивого прямо здесь. Не тащить же его с собой в Петровское, зачем он там нужен.

— Тимофей Тимофеич! А на Ветлуге-то вы меня иначе жаловали! — вдруг выпалил Игнат неожиданно для себя самого, и, уже сказав это, понял, что ему напоминает эта розовая лысина, эта красно-кирпичная плотная шея.
— Что? — с удивлением обернулся офицер. — Какая Ветлуга, какой я тебе Тимофей Тимофеич?

Тут только до Игната дошло, что всплывшее сейчас из тёмного колодца памяти, погребённое под множеством других воспоминаний, было давным-давно, сразу после морильни, и не мог уже Игнат вспомнить названия деревни, в которой это всё происходило, имён бывших там с ним людей, а вот вытащившего его из морильни воеводу, — вдруг с неожиданной отчётливостью вспомнил. Вероятно, этот офицер его потомок, — сообразил Игнат, — иного быть не могло, и в первый раз за многие года Игнат почувствовал не какое-то из обычных для него чувств — жажды крови, радости от насыщения, раздражения от того, что напиться крови не удалось — а необычное чувство интереса к миру: как так, встретить дальнего потомка того, кого знал когда-то очень давно? Всё происходившее с Игнатом постоянно повторялось раз за разом, как бесконечно и утомительно меняются времена года; этого же ещё никогда не бывало, и Игнат остро почувствовал необходимость остаться при этом офицере, не дать себя расстрелять, чтобы снова потом бессмысленно бродить по тайге.

— Предок ваш, — глупо выпучив глаза, только и смог произнести Игнат. — Предка вашего… в селе нашем помнят.
— Что ты за сказки тут мне мелешь? — пренебрежительно бросил офицер. — Какой ещё предок?
— Тимофей Тимофеич, воевода московский. При Петре Великом в нашем селе бывал, истинно верующих христиан спасал! До сих пор память о нём идёт!
— Тимофей Тимофеич… — задумался офицер. — Не помню таких из Невельских. Хотя, кажется, по материнской прадед… нет, тот Михаил Тимофеич, но его отец, получается… А в каких местах, ты говоришь, это было? — заинтересовавшись, спросил он у Игната.
— На Ветлуге это было, — быстро ответил Игнат. — Ваш пращур там голову-то и сложил. Раскольники его убили, верно говорю! У нас до сих пор по деревням о нём такие сказки говорят, как он расколоучителя Иннокентия поймал, да как тот пасынка своего Филимошку подговорил, а того Тимофей Тимофеич истопником сделал, а тот его…
— Ладно-ладно, — сказал офицер и обратился к помощнику, уже подошедшему с парой матросов. — Я передумал. Этого вяжите, в Петровское повезём. Твоё счастье, Шахразада, — с размаху хлопнул он Игната по плечу, — у нас на посту скучно обычно, ну так хоть послушаю, что там в ваших краях про моего пращура рассказывают. Тоже ведь, однако, любопытно, — пожал он плечами, обращаясь к своему помощнику Орлову — пожилому сухощавому мичману.
— Давайте хотя бы его выпорем, Геннадий Иванович, — предложил Орлов. — А то дурной пример команде.
— Это уж как водится, Дмитрий Иванович, — откликнулся капитан. — До смерти не секите только: мне и правда стало любопытно, что он может рассказать.
Результат броска 1D10: 3
Результат броска 1D6: 1


Веха 31-2:
• Вы узнаете в человеке на улице потомка одного из смертных, знакомых вам по ВОСПОМИНАНИЯМ, и заводите с ним знакомство. Как вы делитесь с этим человеком историями о его пращуре, не выдавая своей бессмертной натуры? Что делает этот разговор таким неуютным? Приобретите очень современный и неожиданный НАВЫК. Создайте СМЕРТНОГО ПЕРСОНАЖА, своего нового друга.

Новый навык: исследователь Дальнего Востока
Новый персонаж: капитан 1-го ранга Геннадий Иванович Невельской, начальник Амурской экспедиции и потомок убитого Игнатом воеводы Тимофея Тимофеевича

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.
[ ] друг детей: Игнат ребёнка не обидит!
[ ] исследователь Дальнего Востока: где русскiй флагЪ раз поднят, там опускаться он не должен!

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г., потеряна на Юдоме в 1848 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.
[ ] капитан 1-го ранга Геннадий Иванович Невельской, начальник Амурской экспедиции и потомок убитого Игнатом воеводы Тимофея Тимофеевича

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.
Тунгусы и казаки научились убегать или прятаться от меня, и на долгие годы я остался без пропитания. Меня выручила одна милая девочка с очень приятным для меня именем, благодаря которой я вспомнил и своё настоящее имя.

VIII.

После долгих скитаний по тунгусской тайге я выбрел на низовья Амура, где попал в компанию к беглым каторжникам, с которыми некоторое время терроризировал местных нивхов-гиляков. Конец этому положила Амурская экспедиция Невельского, к которой я попал в плен.

Забытые воспоминания
Отредактировано 15.09.2020 в 09:55
14

Апрель 1853 г.
Залив Счастья, побережье Охотского моря,
Зимовье Петровское


Местные называли это «столицей». Зимовье Петровское располагалось на голой, заросшей колючим кустарником и высокой травой косе шириной в пару сотен шагов. Несколько изб для матросов, офицерский домик, шлюпочный сарай, пакгауз с припасами, чахлый огород под картошку — вот и всё хозяйство. В стороне косо кренился голыми мачтами выброшенный на берег бриг «Охотск» с распоротым, как у кита, брюхом — обшивку с борта снимали на дрова: бурые, источенные червём шпангоуты торчали наружу, черно зиял полный застойной водой пустой трюм. С одной стороны косы ревело, швыряло белоснежные пенные валы на песок море, с другой мирно зыбился залив, за которым были видны дымки гиляцкого селенья, сразу за которым темно зеленела островерхой гребёнкой тайга. В холодной дымчатой дали кривая, как небрежная линия пером, полоса отделяла синие покатые горы от низкого, серого, торопливо бегущего неба. Над утоптанным плацом перед офицерской избушкой каждый день поднимали выцветший, истрёпанный ветром Андреевский флаг. Ночью со стороны моря приходили киты-белухи, протягивая под чёрной водой фосфорические полосы, оглашая пустые пространства оглушительным рёвом, от которого все просыпались. В сыром, вонючем, закопчённом сажей бараке уже никто не ходил смотреть на белух, только ругались, что не дают спать.

Прошлую зиму Петровское еле пережило: трюмы транспорта, пришедшего в сентябре из Аяна, оказались почти пусты. Муки и круп в пакгаузе почти не оставалось, и то, что оставалось, с трудом уберегали от полчищ крыс. Чай с сахаром выдавали только совсем больным. Ели в основном гиляцкую вяленую рыбу-юколу да ходили в лес глушить тетеревов — птица в этих краях была совсем непуганая: позволяла убивать себя ударом палки. От однообразия и скудности пищи матросы и казаки болели, слабели — и всё-таки продолжали заготовлять дрова, смолить шлюпки, возводить церковь из сырых, негодных к строительству еловых брёвен: хоть бы как построить, и то хорошо. Военный пост был основан три года назад и всё строился — по плану Невельского следовало возвести и пристань, и загон для скота (скота ещё не было), и домик для доктора, пока ютившегося в одной избе с Невельским и его женой; планов было много, а людей — всего с пару десятков, и те почти все были слабы, больны цингой. Соседи-гиляки, дружелюбно относившиеся к русским, присылали черемши, но та мало помогала. От цинги умирали: за зиму умерло пятеро матросов и единственный в зимовье ребёнок — дочь Невельского, родившаяся здесь же: у ослабевшей от недоедания матери не было молока, и девочка тихо, без крика зачахла в декабре. Никто не плакал: жена Невельского, молоденькая выпускница Смольного института, топила лёд, варила похлёбку из последней муки и картошки с огорода, механически стирала облезающими руками бельё в бане. Сам Невельской, как заведённый, вышагивал по посту, зло распоряжался, будто находя удовольствие посылать матросов и казаков на всё новые непосильные работы, заматывать всех до полусмерти. Будто этого мало, он ещё отправлял одну за другой экспедиции по два-три человека на собаках во все стороны — по Амуру, по морскому берегу, на Сахалин. О бунте никто не думал: не было сил. Возвращаясь вьюжным вечером по тропике сквозь саженный сугроб во влажный, прокопчённый дымом от чёрной печки, кишащий вшами и крысами, но тёплый барак, все думали лишь о том, как пережить зиму, дождаться летнего транспорта из Аяна.

В Петровском Игнат провёл уже год: сперва его пороли, потом держали под стражей, потом начали выводить на работы — полоть огород, таскать с берега плавник, валить еловый лес на другой стороне залива, возить оттуда на собаках брёвна под строительство церкви. Игнат недолго ходил под стражей: скоро увидели — человек он смирный, начальству не перечит, работает усердно, и, в отличие от других, зиму переносит хорошо. Во время осмотра доктор нажимал огрубелым, закопчённым пальцем Игнату на зубы и удивлялся, отчего они не шатаются. «Мы ветлужские, ребята крепкие», — застенчиво отвечал Игнат, довольный, что удержался и не укусил доктора за палец — хотя очень хотелось.

Игнат вообще решил пока затаиться и открыто кровь не пить: десятилетия бездумного, животного существования он теперь воспринимал как какой-то сумбурный запой, когда забулдыга вливает в себя штоф за штофом, не в силах остановиться и не понимая, к чему его это приведёт. Наслаждение от крови было всё так же сильно, удерживаться от того, чтобы не впиться в буро-красную грязную шею лежащего на соседних нарах матроса, получалось с трудом, но Игнат понимал — это может закончиться лишь тем, что его либо опять сунут в яму, либо выгонят в тайгу, где под деревом опять придётся просидеть невесть сколько; нет, Игнату этого не хотелось. Он придумал удобный способ: матросы умирали от цинги, и до весны их не хоронили, не копали мёрзлую землю, а складывали на поленнице за недостроенной церковью. Мертвецов обгрызали крысы, лисицы, соболя, а с ними Игнат. Оставленный на часах, ледяной ночью он, таясь, проходил к поленнице, выбирал труп, вгрызался в мёрзлое мясо, высасывал оставшуюся в жилах кровь — это было не сравнить с тем восхитительным чувством парной крови, хлещущей из свежевспоротой глотки, но и особенного отвращения Игнат не чувствовал, даже напротив — был доволен, что на хлёстком, звенящем морозе кровь не портится. Игнат лишь жалел, что так и не попробовал крови умершей дочери Невельского — командир сделал для неё исключение и приказал вырыть могилку, растопив землю кострами. Игнату очень хотелось разрыть могилку, и как-то, забывшись, он примерялся уже, как будет разрывать маленький дощатый гробик лопатой, — но остановился: такое его непременно выдало бы.

***

Ещё час назад было солнечно, но погода в этих краях менялась стремительно: не успел Игнат дойти до берега, налетел серый промозглый туман, скрывающий все очертания в белесом мраке уже в десятке шагов. Морской берег косы в такие часы выглядел жутковато: бесснежная песчаная полоска берега была вся забросана белыми сухими корягами плавника, и в тумане они выглядели разбросанным костяком исполинского животного. Молча и мертво белело подо льдом море с голубыми торосами по краю: лёд уже покрывался желтушными пятнами, лужицами, но до ледохода было ещё долго.

Игната послали собирать плавник на дрова: он уже успел оттащить к бараку пару коряг и сейчас примерялся к следующей, соображая, получится ли взвалить её на плечи или придётся тащить волоком. Он взялся за обледенелую корягу, с кряхтеньем взвалил её на плечо, побрёл было, пошатываясь, назад к зимовью, как услышал крик:
— Эй, эй! Матрос! Писка едет, писка!

Игнат немедленно свалил корягу, напряжённо вглядываясь в туман, откуда серым силуэтом появилась оленья упряжка: тунгус привёз почту из Аяна.

***

Почты, которую тунгусы называли «писка», все ждали больше, чем Пасхи: путь от Аяна до Петровского был долгий, и тунгусы драли за перевоз втридорога: им платили тканью-китайкой, остатками чая, маньчжурской махорки — лишь бы только возили. И всё равно возить брались немногие: за зиму пришло лишь три писки, зато в каждой были письма, которые потом перечитывали по сто раз, прошлогодние газеты из Иркутска, а с прошлой пиской Невельскому даже прислали из Петербурга орден — командир тогда в сердцах заметил, что лучше бы прислали муки и чая, но звезду всё-таки с тех пор с гордостью носил на кителе. Поэтому неудивительно, что сейчас, когда Невельской, собрав всех на плацу, разбирал почту, выкрикивая по именам офицеров, матросов и казаков, получивших весточку из дома, все напряжённо вглядывались в баул, из которого командир по одной вынимал бумаги, выкрикивал фамилии получателей, — все, кроме Игната. Игнат смотрел только на странного мужичка, приехавшего вместе с тунгусом.

Никто не обращал внимания на сидящих в нартах двух человек — молодой гилячки с забинтованным окровавленными тряпками лицом и рядом с ней — связанного немолодого мужичка в облезлой шубе из собачьего меха, в берестяном гиляцком колпаке, в сапогах из нерпьей шкуры. Это было обычное дело: тунгусы и гиляки временами приводили к русским разных бродяг, преступников, обманщиков-купцов. Всё было ясно: Невельской прикажет посадить его в землянку, служащую гауптвахтой, потом накажет розгами или прикажет расстрелять — почта была куда занимательней. И только Игнат вглядывался в немолодое, морщинистое, бледное лицо этого человека и со странным замирающим чувством понимал, что он его узнаёт. Он очень изменился: острижены были седые волосы, не было больше бороды, поменялись даже очертания лица — будто раздались вширь скулы, уменьшился нос и глаза изменили цвет: не водянисто-бледные они теперь уже были, а зеленовато-карие, почти как у местных. Он и напоминал всем видом теперь больше гиляка, чем русского, и Игнат не мог понять, как это возможно. Однако, осталось главное — запах, который Игнат почувствовал, проходя в строй мимо нарт. Земляной, погребной запах; запах да выражение, с которым встретились взгляды Игната и этого человека: «а, узнал, да?» — будто говорил взгляд старика. Игнат действительно его узнал.

***

— Иннокентий! Иннокентий! — тихо позвал Игнат, когда все, взбудораженные почтой, наконец улеглись, и на дворе остался только он с ружьём, стерегущий пленника у порога. Из-за грубо сколоченной двери землянки-гауптвахты тихо донеслось:
— Узнал, да?
— Узнал, — заговорщицки подтвердил Игнат.
— Так заходи, — вполголоса позвал старец Иннокентий.

Игнат отомкнул засов и осторожно спустился по вырубленным в земле ступенькам в маленькую каморку, освещённую лучинкой в светце: здесь была печка-каменка, но старец её не затапливал, и в землянке было по-могильному холодно: застыл земляной пол, инеевая бахрома тянулась по стенам. Старик сидел, привалившись к стене, и перебирал в руках холщовый мешочек. Знакомый смрад ударил Игнату в нос: так пахло тогда, давным-давно в морильне, так пах и он сам: кал, земля, спёртый удушливый воздух, и что-то родное почудилось Игнату в этом запахе. Игнат с удивлением понял, что не только не чувствует никакой вражды к старцу, обрекшему его на превращение в упыря, но более того — чувствует к нему приязнь, как к родному человеку. И всё-таки он не мог не спросить с порога:

— Иннокентий! Ты зачем меня тогда в морильню посадил?
— Аль не понравилось? — с хитрецой отвечал Иннокентий.
— Ты меня в морильню посадил, — тупо повторил Игнат, пытаясь звучать неприязненно.
— Ну и в ножки поклонись, что посадил, — отмахнулся Иннокентий, как от какой-то мелочи. — Подумаешь, три месяца под землёй посидел, а мог бы уже лет сто как лежать.

Игнат не знал, что сказать на это, и глупо уставился на старца. Некоторое время оба молчали.

— Кровь-то пить нравится? — лукаво спросил Иннокентий.
— Очень нравится, — застенчиво сказал Игнат. — Только её тут мало.
— Это да, места нехлебные… — протянул Иннокентий. Снова замолчали.

— Гляди лучше, что я тебе покажу, — сказал Иннокентий, показывая на свой мешочек.

Старец развязал тесёмочку, и в дрожащем красноватом свете лучинки Игнат увидел, как из мешочка на стылый земляной пол посыпался мелкий хлам, подобный безделицам, которые, играя в сокровища, собирают дети: медная монетка, стёклышко, глиняная свистелка с обломанным краешком, сложенный листок бумаги, деревянный крестик, ещё один побольше, перочинный ножичек, белая курительная трубочка, расшитый мелким бисером браслет.

— Это что? — не понимая, спросил Игнат.
— Это то, — нравоучительно ответил старец, поднимая взгляд на Игната. — Это вот, Игнашка, оно то самое. А вот где твоя штука здесь, я не вижу. Почему не вижу, а?! — с напором спросил он. — Почему нет тут твоей штуки?
— Какой штуки? — не понял Игнат.
— Такой! — гаркнул Иннокентий. — Где лестовка твоя, которую ты Ирине отдал?
— Какой ещё Ирине? — глупо ответил Игнат. Он не помнил никакой Ирины.
— Тьфу, дурак! — в сердцах воскликнул Иннокентий. — Крест тогда сымай, ложь сюда!
— Крест не сниму, — решительно сказал Игнат.
— Сымай, кому говорят! — вскинулся Иннокентий. — Других-то штук с той поры у тебя, верно, не осталось?
— Не дам крест, — твёрдо сказал Игнат.
— Дай! — настаивал Иннокентий.
— Не дам.
— Дай!
— Я тебе ухо откушу, — серьёзно сказал Игнат. — Не лезь, старец. Без уха останешься.

Иннокентий замолчал, испытующе глядя на Игната. Тот без выражения глядел на Иннокентия.

— Ладно, — согласился старец. — Возьми-ка штуку отсюда.
— Какую?
— Какую хочешь. Возьми, возьми…

Игнат присел на корточки над рассыпанными штуками, нерешительно посмотрел на свистульку, на монетку с непонятной надписью, кажется, очень старую, потянулся уже было к стёклышку, но передумал и взял в руки сложенный квадратик бумаги. Развернул его: на листке был выведен синими чернилами фигурный вензель «А», корона над ним и аккуратно нарисованная голубка. Не понимая, к чему всё это, Игнат вгляделся в картинку, и вдруг в странной глубине, будто глядя через слой воды на сияющую прорезь, как из тёмного подвала на яркое солнце, увидел крестьянский двор с тающими сугробами в тенистых углах, голыми яблонями под синим небом, колодец и старика в драной поддёвке, с длинной белой бородой, налегающего на журавль колодца. Игнат отпрянул от листка, и видение пропало, но странным образом он почувствовал, откуда этот образ пришёл к нему — слабой тянущей болью потянуло, как зуб за нитку, и ясно было, откуда эта нитка тянется — из какого-то очень далёкого места.

— Фёдор Кузьмич, — довольно кивнул старец, забирая из рук Игната листок. — С ним тоже ничего не вышло. Как мы его уморили, в мужики подался. Сидит сейчас в Сибири, я как раз через него сюда шёл.
— Погоди, Иннокентий, — сказал Игнат, которому как-то сразу стало понятно, откуда все эти штуки. — Это всё от таких, как я?
— Как мы с тобой, да, — кивнул Иннокентий. — У кого при уморе что при себе было, то я собираю.
— И каждого через такие штуки видишь?
— И где он сейчас, тоже вижу.
— А сейчас что? Ходишь, собираешь их?
— Хожу, собираю, — подтвердил Иннокентий.
— А зачем?
— Пир приготовляю.

Игнат не понял, но решил ничего не говорить, выжидательно глядя на старца.

— Она ведь тебя тогда, в Казани, искала! — воскликнул Иннокентий. — У нас ведь всё готово было, только тебя вовремя не отыскали!
— К чему готово?
— К чему, к чему?! К тому! Неужто не догадался? Пугача уморить, таким, как ты, сделать!
— Пугача уморить? — не поверил Игнат. — Таким, как я?
— Таким, таким! Каким ещё-то? Только посмышлёней тебя уж был бы он! Да вот не судьба, видать! — Иннокентий горько развёл руками.
— А зачем? — не понял Игнат.
— Ну ты и дурень, — покачал головой Иннокентий. — Скажи, Игнашка, тебе при войске пугачёвском нравилось?

Игнат вспомнил те дни, когда он с пугачёвцами шёл по Уралу, по Каме, упиваясь кровью, которая была везде. Это были единственные дни, сколько он себя помнил, когда крови не нужно было искать: убивали всех без разбору, только успевай припадать к ранам. Как непохоже это было на теперешнюю жизнь, когда приходится по капле высасывать мёрзлую кровь из костенелых трупов на поленнице, — горько подумал Игнат. Видимо, его сожаление отразилось на лице, потому что Иннокентий, не дожидаясь ответа, продолжил:

— Видишь! Он, будучи овцой обычной, сколько дел наворотил! А сколько мог бы, если бы издохлецом стал? Подумай, а? Как бы мы до сих пор тут в крови купались, об этом ты подумал? Ведь и дел-то было — заманить в морильню, всё как надо сделать: и вот не смогли!
— А почему не смогли? — робко спросил Игнат.
— Тебя, дурака, не нашли! — горько воскликнул Иннокентий. — Мы искали с Ириной, искали тебя: она с лестовкой-то тебя чуяла, но вы ж от одного к другому месту всё ходили, до тебя было не добраться. В Казани… почти-почти добрались, чуть-чуть бы, и она тебя настигла, наш замысел тебе бы передала, ты бы до Пугача добрался — и не получилось! Растерзали там её сами же пугачёвцы, закололи и в озеро кинули.
— Что, насмерть? — глупо спросил Игнат.
— Ты совсем дурак? — прищурился Иннокентий. — Какой насмерть? Ирина-то тоже из наших! Погоди-ка. Ты, кто такая Ирина, помнишь хоть?
— Не, — помотал головой Игнат.
— Позабыл… — покачал головой Иннокентий. — Случается с нашим братом такое… Ничего с Ириной не случилось, сидит сейчас в Константинополе. Но чего уж там: момент упустили, Пугачу голову снесли, ничего у нас в тот раз не вышло. Ну ничего, в следующий раз уж всё, как надо, сделаем. Вот я и хожу, собираю, что у каждого при себе есть, чтобы знать, кто из наших где сидит, чтобы у меня все штуки вот здесь, вот здесь, — показал он на мешочек, — были, при себе. Дай крест, Игнашка.
— Крест не дам, — решительно сказал Игнат.
— Ладно… — помолчав, протянул Иннокентий. — Крест не хочешь дать, так вот хоть это возьми, — и он показал на глиняную свистульку.
— А это чьё? — спросил Игнат. — Зачем оно мне?
— А ты возьми. Посмотри, чьё.

Свистулька была простенькая, безыскусная, из белёной глины, в виде какой-то птички с красным кончиком, изображавшим клюв. Игнат с интересом взял её, рассчитывая, что ему снова откроется видение каких-то очень далёких мест, и неожиданно увидел знакомую картину — офицерский домик на посту, заваленный картами и бумагами стол, жарко натопленная печка, Невельской в накинутом на плечи кителе, что-то пишущий при свете масляной лампы, а рядом — лежанка, склонившийся над кем-то доктор с окровавленным лоскутом в руках. Рядом стояла жена Невельского с жестяным тазом: доктор кинул лоскут в этот таз. Он потянулся за чистым бинтом, посторонился, и Игнат увидел на лежанке девушку-гилячку, ту самую, которую тунгус привёз вместе с Иннокентием. Смуглое круглое лицо гилячки было по лбу и щекам рассечено уродливыми рваными ранами, сочащимися сукровицей. «Потерпи, потерпи чуть-чуть, Умгу» — ласково сказала Невельская, присев рядом с гилячкой и взяв её руку в свою. Доктор принялся накладывать новый бинт. Игнат отложил свистульку.

— Это ты её?… — спросил он Иннокентия.
— Умгу-то? — насмешливо сказал старец. — Уморил, хочешь сказать? Э, нет, это не я, это чёрт его знает, кто сделал. Уж и сама она не помнит, сколько я её ни пытал. А тунгусы подумали, конечно, на меня, как нас увидели, — досадливо сказал Иннокентий. — И вот я теперь здесь в яме сижу, а её там чаями, небось, поят.
— Не, не чаями. Её лечат там, — сказал Игнат.
— Зря, — фыркнул Иннокентий. — Убьёт она там всех. Я её знаю: Умгу не удержится, начнёт глотки грызть. Человек пять, ну шесть забьёт, остальные её осилят, в яму под замок посадят или закопают и камнем привалят, а меня с ней, и опять чёрт-те сколько лет в земле гнить. А у нас дела! Мы на юг с ней пробирались, в Китай, а тут вон как вышло. Выпустил бы ты меня, Игнашка, а? — попросил старец.
— Выпущу… — как о чём-то само собой разумеющемся, сказал Игнат и показал на свистульку: — А ты эту штуку мне, что ли, отдаёшь?
— Ну так ты же крест отдавать не хочешь, — пожал плечами Иннокентий. — Возьми хоть её. Мы с Умгу вместе ходим: захочешь её найти, найдёшь и меня.
— А зачем мне тебя искать?
— Тоже штуки собирай. Соберёшь достаточно, мне принесёшь.
— А зачем?
— Да что ж ты непонятливый какой, а! — всплеснул руками Иннокентий. — Пир, говорю, готовим! Пир!
— Пир? — переспросил Игнат.
— Пир, Игнашка, пир! Ох и устроим мы пир! Не завтра, не через год ещё: мы теперь всё по уму делаем, не как с Пугачом. Долго готовиться ещё, но уж как приготовим, столы накроем — ох и будет, Игнашка, у нас застолье! К земле можно будет припадать и пить с земли, а кровь ручьями течь будет, а нас ещё просить будут кровушки отведать, а мы ещё выбирать станем, у кого послаще! И тебя не обделим — всем хватит, людей-то вон сколько! Хочешь такой пир, Игнашка? Хочешь? Пир — всем пирам пир у нас будет! Пир на весь мир!
Результат броска 1D10: 4
Результат броска 1D6: 1
Веха 33:
• Вы увлекаетесь коллекционированием древностей. Приобретите РЕСУРС и превратите ПЕРСОНАЖА-врага в союзника.



Новый ресурс: свистулька Умгу
Новый бессмертный персонаж: Умгу, издохлица из гиляков с обезображенным рваными ранами лицом.

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.
[ ] друг детей: Игнат ребёнка не обидит!
[ ] исследователь Дальнего Востока: где русскiй флагЪ раз поднят, там опускаться он не должен!

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г., потеряна на Юдоме в 1848 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.
[ ] свистулька Умгу

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.
[ ] капитан 1-го ранга Геннадий Иванович Невельской, начальник Амурской экспедиции и потомок убитого Игнатом воеводы Тимофея Тимофеевича

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.
[ ] Умгу — издохлица из гиляков с обезображенным рваными ранами лицом.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
Я неожиданно встретил Иннокентия в 1853 г. на краю света, когда его, связанного, привезли на пост Амурской экспедиции капитана Невельского. Иннокентий говорил о том, что собирает принадлежавшие издохлецам предметы, таким образом получая возможность видеть, где каждый из них находится.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.
Тунгусы и казаки научились убегать или прятаться от меня, и на долгие годы я остался без пропитания. Меня выручила одна милая девочка с очень приятным для меня именем, благодаря которой я вспомнил и своё настоящее имя.

VIII.

После долгих скитаний по тунгусской тайге я выбрел на низовья Амура, где попал в компанию к беглым каторжникам, с которыми некоторое время терроризировал местных нивхов-гиляков. Конец этому положила Амурская экспедиция Невельского, к которой я попал в плен.

Забытые воспоминания
Отредактировано 30.09.2020 в 01:59
15

Июль 1799 г.
Астраханская губерния


Полуденное солнце нестерпимо палило с сияющего голого неба. По обе стороны пыльной, пропечённой зноем дороги раскинулась рыжая степь — пустая, беспредельно уходящая в плоский горизонт, без единой тени, в дрожащих стеклянистых колыханиях горячего воздуха. Серая окаменелая, покрытая трещинами земля обжигала ступни через подмётку, лениво задувал печной полынный ветерок. В дремотном раскалённом зное по дороге шагал путник с мешком за спиной и лотком через плечо, молодой коробейник по виду. Он мерно, не останавливаясь на передышку, не задержавшись даже у протекавшего по дну балки пересыхающего мутного ручейка, шёл на север из Уральска. Жара ему была не помеха, степь была ему неинтересна, пот не лился с его незагорелого, сизовато-бледного лица. Ему было скучно. Он вообще предпочитал более людные места — например, шумную, грязную, воняющую рыбой Астрахань, сонный, но в то же время и будто зло притихший, прибитый царской рукой, но не забывший обиды Уральск, бывший Яицкий Городок, где Пугача ещё втайне от исправника называли Петром Фёдоровичем. И всё-таки тут подобных мест было немного — степные просторы, дальние переходы между городами Игнату не нравились: сто раз проголодаешься, пока дойдёшь. Поэтому теперь шёл он на север, в более населённые места.

Шёл он по почтовому шляху, и временами то навстречу, издалека показываясь пыльным облаком, то обгоняя, мимо него проезжали — пронёсся взмыленный курьер, проехала запряжённая парой лошадей киргизская кибитка, далеко в степи, с отдающимся дрожанием земли топотом, шлях пересёк табун с гикающим погонщиком. Игната злило, что его не подвозят, — если бы по пути подвернулся крестьянин, скажем, с возом сена, он бы не отказался помочь усталому пешеходу, и Игнат, конечно, не упустил бы случая напиться крови. Но места были дикие: тут и оседлого населения-то не было, встречались только случайные почтовые станции. На них у Игната и был расчёт.

— Хозяин, хозяин! — приставив ладони рупором ко рту, закричал Игнат, оглядывая хуторок с конюшней, колодцем, верстовым столбом у плетня, свежепобеленной, недавно поставленной мазанкой. Деловито заглядывая в распахнутые ворота конюшни, из покойного сонного полумрака которой упоительно тянуло навозом, Игнат с удовлетворением отметил, что ожидающих смены лошадей путников на станции сейчас нет и убийству никто не помешает. «А вот убить бы хозяина, занять его место. Сидел бы тут и проезжих потихоньку резал», — мечтательно подумал Игнат.

Станционный смотритель — высокий костлявый мужчина лет сорока с остроносым птичьим лицом, заросшим жёсткой чёрной бородой с проседью, — был на дворе, сидел в теньке на корточках с ведёрком жирно-чёрной мази, которую кисточкой наносил на втулку тележного колеса. Рядом с ним, весь перемазанный в дёгте, с ведёрком сидел мальчик лет десяти, с русыми выгоревшими под солнцем волосами: отец учил его смазывать тележную ось.

— Тебе чего, странник? — крикнул хозяин, оглядывая незнакомца. — Офеня, что ль?
— Офеня, — откликнулся Игнат. Он действительно теперь везде ходил с лотком и мешком, полными всяких безделиц: это было удобно и не вызывало подозрений. Игнат принялся заученно перечислять: — Бисер персидский, платки оренбургские, государя амператора Павла Петровича портрет печатный, лубочки также разные есть — про Бову-Королевича, про шута на свинье, про Муромца Илью, из Библии также.
— А про сражения есть? — смело спросил чумазый мальчик, встав с земли.
— А то как же! — откликнулся Игнат. — Есть про царя Мамая, как его русское войско побило.
— Покажи! — вскинулся мальчик. — Бать, а бать? — просяще обернулся он на отца.
— Ну пойдём, — смотритель с кряхтеньем поднялся, сомнительно взглянул на Игната и показал на дом. — Покажешь, чего там у тебя.



— Вот она самая: картина, как войско русское татарского царя Мамая побило, безбожника окаянного, магометана вшивого, — показывал Игнат, развёртывая цветной бумажный свиток на покрытом линялой скатертью столе. Они стояли в маленькой душной горнице с парой заправленных кроватей для проезжающих, белой печкой, половина которой скрывалась за дощатой перегородкой, отделяющей комнаты. Остро и жарко пахло пылью, рассохшимся деревом, дегтярной колёсной мазью от рук смотрителя.
— А где сам Мамай? — с интересом спросил мальчик, рассматривая разных конных и пеших человечков, цветасто раскрашенных на печатном листе. — Этот? — смахнув с бумаги сонную зелёную муху, показал он на коричневую фигуру, с копьём наперевес мчащуюся на другого всадника, тоже с копьём, в красном плаще.
— Э, нет, — ласково сообщил Игнат. — Это воин татарский, Челубей, самый сильный в их орде богатырь. А вот этот, вишь, это наш русский витязь Пересвет. Они как друг с другом сшиблись-то, так оба и полегли.
— А Мамай где?
— А Мамай вот, — показал Игнат. — Видишь, его войско направо едет, а он налево повернул. Стало быть, удирает уже.
— Чего ж он удирает-то, если его войско ещё с нашими дерётся? — вмешался в разговор отец, близоруко склоняясь над лубком.
— Так это он потом уже, когда их побили, удирает, — терпеливо объяснял Игнат, глядя на соблазнительно склонённую, бурую от загара шею хозяина с чёрными волосиками на загривке, выступающим горбиком косточки позвонка. — Да тут же и написано всё, ты читай вот тут, — он показал на буквы по низу картинки. Игнат уже примерялся, как ударит хозяина в шею ножом, как только он низко склонится над мелкими, тесно составленными буквами, начнёт разбирать слова. Потом разделаться с мальцом, вот и все дела, — рассудительно подумал Игнат.
— Да я читать-то не больно мастер, — хозяин выпрямился и, как показалось, с подозрением поглядел на Игната, который сразу убрал руку из-за пазухи.
— Неграмотный, а на станции служишь? — не поверил Игнат. — Как ты записываешь-то в книги свои? — кивнул он на пыльный и растрёпанный реестр проезжающих, лежавший рядом.
— Так то не я пишу, — ответил хозяин. — Это жена моя пишет, Умгу звать. Она городская, грамоте учёная, а я только сам ещё еле-еле по слогам разбираю. Эй, Умгу! — позвал он.

Дверь в перегородке открылась, и в горницу вошла молодая гилячка в расшитой меховой одежде из собачьих шкур, тяжёлых унтах. Её широкое, смуглое лицо было наискось замотано окровавленными тряпками — только узкий чёрный глаз пристально глядел на Игната.

— Ты, Настя, почитай, что там написано, — обратился к жене смотритель.
— Офенька говорит, там про Мамая! — добавил сын. Умгу взяла листок, принялась читать, шевеля губами.
— Да, написано «царя Мамая», — подтвердила она.
— С чего бы мне врать-то? — обиделся Игнат. — Чего не верили? Будто, что там Мамай, лубок дороже делает! Что за Мамая алтын, что за другие цветные алтын, все по одной цене. А коль дорого, так и скажи: вон, «Возвращение блудного сына» не цветное, это за полторы копейки отдаю. А две за алтын возьмёшь — одну бесплатно дам.
— А ну-ка покажи блудного сына… — заинтересовался хозяин. Игнат полез в мешок.
— Бать, купи Мамая! — заканючил сын. Отец цыкнул на него.
— А вот ещё генерал Суворов, который турка бил, — предложил Игнат, выкладывая на стол перевязанные тесёмками свитки.
— А пушки на картинке есть? — деловито спросил мальчик.
— Нет, пушек нет. Только генералова персона.
— Тогда не надо, — решительно заявил сын. — Мамая давай.
— Тоже по полторы копейки. Хороший генерал, — заметил Игнат.
— Не надо нам Суворова, — буркнул хозяин.
— Ну, вольному воля, неволить грех, — легко согласился Игнат. — Где ж этот блудный сын-то у меня? — он принялся отгибать края свитков, выискивая нужный.
— А там есть пушки? — снова встрял хозяйский сын, который вслед за Игнатом принялся разворачивать один за другим свитки, разглядывая раскрашенные и чёрно-белые лубки.
— Какие пушки, малец? — снисходительно усмехнулся Игнат. — Это библейская картинка. На таких пушек не бывает.
— Тогда не надо её! Бать, ну её к лешему, купи Мамая!
— Ты чего такое говоришь, Гришка! Библию к лешему посылать! Чтоб я от тебя таких слов не слыхал! — хозяин отвесил сыну хлёсткий подзатыльник, от которого мальчик скорчился, заскулил, но тут же, секунды не прошло, снова полез разворачивать свитки, рассматривать картинки.
— Благочестиво живёте, — уважительно сказал Игнат. — Старой веры держитесь?
— Нет, — коротко ответил отец и подозрительно посмотрел на Игната, вглядываясь в его лицо. Игнат этого не замечал, выкладывая из мешка новые лубки.



— Гляди, бать, дохлый кот на дровнях! — захохотал мальчик, обнаружив картинку с известным лубочным сюжетом про похороны кота мышами. — Давай эту купим!
— Чепуха какая! — отец бросил взгляд на лубок.
— Ну гляди! — задыхаясь от восторга, заголосил малец, дёргая отца за рукав. — Его мыши хоронят! Кота — мыши! Ну купи, бать!
— Тебя, Гришенька, послушать, так весь мешок покупать придётся, — мягко сказала Умгу, положив загорелую руку на нечёсаную лохматую голову сына.
— Весь я не прошу! — замотал головой сын. — Только вот с котом, ещё с Мамаем, а ещё вот с шутом на свинье смешная, её тоже, и ещё…
— Ладно, — подытожил отец. — Посмеялись и буде. Пойду деньги возьму. Пошли со мной, Гришка.
— Брать-то что будете? — спросил Игнат.
— Сына блудного возьмём, — рассеянно сказал смотритель.
— Бать! Ну хоть кота возьми, а? — возмутился мальчик.
— Цыц, Гришка! Айда за мной, — подтолкнул он сына к выходу. — А ты посиди пока тут, офенька. А ты, Настька, ему квасу дай. Вон, из ледника принеси. На жаре, чай, намаялся?

Игнат вспомнил, что обычные люди страдают от жары, и запоздало подумал, что первым делом следовало попросить у смотрителя воды и изобразить усталость от далёкого пути. Игнат с измождённым видом уселся на лавку, принялся обмахиваться листком лубка. Отец с сыном вышли во двор, женщина скрылась за перегородкой. Игнат отложил листок, оглянулся по сторонам, воровато выглянул в окошко: отец с сыном шли к сараю у плетня. Игнат перевёл взгляд на перегородку в дощатой стенке. Сначала её, потом хозяина, потом сына, — с предвкушением подумал он, поднялся с лавки и медленно, стараясь не скрипеть половицами, направился к двери, тихонько отворил её. Комната была пуста, только сладко и жирно тянуло от томящегося в белой печке кулеша. Это помещение было, видимо, кухней: здесь были бочки с соленьями, горшки, кружки, самовар, рядок зеленоватых штофных бутылок на полке. Умгу, видимо, вышла через чёрный ход, — озадаченно подумал Игнат.

Он вернулся назад в горницу, снова выглянул в окно и увидел, как хозяин вытаскивает из сарая вилы и какую-то железную цепь. Удивлённый, Игнат уселся на лавку, размышляя, что делать дальше — искать ледник, куда ушла Умгу, или сперва напасть на хозяина с сыном?
— Гришка! — приглушённо донёсся до Игната голос со двора. — Где ты там? Бегай в конюшню, Грачика седлай.
— Зачем? — удивлённо спросил сын.
— Седлай, кому сказано! — сердито прикрикнул хозяин. — Не пререкайся, седлай!
— Ладно… — уныло протянул мальчик, пошёл по двору, нарочито широко шагая босыми ногами по засохшей грязи двора.

Игнат беспокойно оглянулся по сторонам, скользнул взглядом по пустой комнате, оставленным на столе лубкам, заправленным кроватям, жбану на столе. А квас-то вот он, — странно подумал Игнат, принюхавшись к тёплому хлебному запаху. Неужто что-то заподозрили? Разбегутся по степи, разъедутся на своих лошадях, потом и не догонишь. Хотя откуда им догадаться? Может, где-то раньше он их видел? Игнат постарался припомнить, где он мог видеть этого сутулого, худощавого казака, этого мальчонку, эту русоволосую бабу в холщовом сарафане — хотя почему в сарафане, она же была в гиляцкой меховой одежде? Нет, он их не помнил, в этих местах раньше не бывал, узнать они его не могли. Чем он мог себя выдать? Тем, что не попросил пить с жары? Игнат нахмурился, соображая.

— Дядя! — вдруг услышал он заговорщицкий голос от двери. В горенку, таясь от отца, проскользнул мальчик. — Дядя офенька! Батя покупать мне картинки не хочет, так вот смотри, у меня пятачок тут, — он разжал кулак и показал блестящую медную монетку. — Мне один купчина проезжий дал. Так что ты уж мне продай, пока батя не видит, вот кота и Мамая, а ещё шута на свинье!
— Ага, — сказал Игнат таким же многозначительным полушёпотом и полез рукой за пазуху. — Сюда иди, малец.
— Только ты мне скажи, что тут писано? — спросил мальчик, бережливо взяв лубок с Мамаем, и в этот момент подошедший сзади Игнат цепко зажал ему рот левой рукой и, не успел парнишка дёрнуться, как Игнат, обхватив его правой рукой, с глухим звуком вогнал ножик промеж рёбер, прижимая к себе трепещущее, горячее и колотящееся тело. Игнат едва удержался, чтобы не взвизгнуть от захлёстывающего восторга, восхитительного, здорового запаха розовой кожи, тёмно-золотистых спутанных волос на затылке мальчика, отчаянных, безнадёжных и судорожных его попыток вырваться, закаченного, в ужасе распахнутого, косящего глаза над сизовато-бледным, костенелым указательным пальцем ладони Игната, зажимающей мычащий рот. Игнат вытащил нож из раны, с наслаждением ударил ещё раз и ещё, — паренёк мычал, бился, трясся. Не отрывая ладони ото рта агонизирующего мальчика, Игнат опустил тело на пол, встал на колени, бешено оглянулся по сторонам. Он подумал, что надо скорей идти убивать отца, — и вместо этого, не в силах удержаться, припал к расплывающемуся под раскрытым воротом холщовой рубашки красному пятну. Он не понимал, что происходит вокруг, не мог сопоставить звуки, чей-то голос, шаги с их значением: горячая, толчками хлещущая из раны кровь не давала думать, с каждым глотком наполняя тело звенящим, дрожащим наслаждением. «Гриша!» «Гриша!» — звал кого-то взволнованный женский голос, глухо стукали шаги, хлопнула дверь.

Только тогда Игнат вскинул голову, непонимающе уставившись на стоящую в дверях остолбеневшую от ужаса женщину с остановившимся лицом — впрочем, как он мог видеть это лицо, оно ведь было замотано окровавленными тряпками? А как было на самом деле? Нет, Игнат, кажется, на четвереньках, стуча коленками по доскам, бросился к ней, схватив лежащий у окровавленного лубка нож, попытался схватить за ноги, повалить, но женщина с криком бросилась прочь на двор… Да нет, куда она могла броситься в своей тяжёлой меховой шубе, унтах?

— Ты зачем меня ножом хочешь ударить? — спокойно сказала Умгу, глядя единственным открытым между бинтами чёрным глазом на подскочившего к ней Игната. — Зачем хочешь убить?
— А у тебя под повязками тоже кровь? — застревающим голосом спросил Игнат, заглядывая Умгу в лицо снизу вверх, как собака.
— Тоже кровь, — ответила Умгу.
— А ты повязку сними тогда, — попросил Игнат.
— Ишь какой быстрый! — лукаво возмутилась Умгу. — И знакомы-то без году неделя, а уж такое предлагает!
— Хочешь, со мной крови попей, — тупо сказал Игнат. — Я мальчика зарезал.
— Чего добру пропадать, — согласилась Умгу и, опустившись на колени, принялась слизывать натёкшую на доски пола кровь. Игнат встал на колени рядом, тоже присосался к ране на ещё тёплом, но уже не трепыхавшемся теле, глотнул раз, другой, — но не мог сосредоточиться на привычном наслаждении, его всё что-то отвлекало. Он обернулся на стоящую рядом Умгу, длинно собиравшую языком кровь с пола. У неё ведь под повязками тоже кровь, у неё всё лицо замотано, — подумал Игнат.
— Умгу, — позвал он.
— Чего? — скосилась она, оторвавшись.
— Умгу, а где свистулька?
— Какая свистулька?
— Такая, которую мне Иннокентий дал в Петровском?
— В бочке, — просто ответила Умгу. — А я же тебя помню, Игнашка. Мы с тобой с пугачёвским войском вместе ходили. Верно про тебя тогда говорили, что ты упырь, выходит? — то есть это говорила уже не Умгу, а Ерошка, — постаревший, бородатый, мелко двигающий острым, подвижным кадыком, совсем непохожий на того припадочного тощего юнца, каким его запомнил Игнат.
— В какой бочке? — спросил Игнат, не понимая, кого видит перед собой, — то ли это была Умгу, то ли какая-то женщина в сарафане, то ли Ерошка в дверях. Перепуталось всё как-то в голове у Игната, перемешалось, плыло переливающимися волнами в жарком блеске, и это, и потом, когда он под уговорами — чьими? — пошёл к этой бочке, в которой лежала то ли свистулька, то ли табакерка, в которой, Ерошка говорил, сидели двое чертей и потому Игнат был ему не страшен. Он тогда сунул в бочку руку, потянувшись за свистулькой на дне, а Ерошка поставил сверху крышку, привалил тяжёлым камнем, намертво прижав руки Игната, а потом цеплял ему, визжащему, вырывающемуся, на шею железное кольцо, — и это совсем уже было неприятно вспоминать.


Апрель 1853 г.
Низовья Амура


А всё-таки была там, была свистулька, — думал Игнат, механически продираясь через густой таёжный бурелом, перелезая через бурый наискось упавший кедровый ствол, раздирая матросскую робу об острые ветки. Её там не могло быть, ведь он отлично помнил, как совсем недавно свистульку дал ему Иннокентий перед тем, как Игнат выпустил его из землянки, и это не подлежало сомнению — но сомнению также не подлежало и ясное, подробное воспоминание о том, как он увидел белую глиняную птичку на чёрном дне пустой бочки и потянулся за ней.
Результат броска 1D10: 6
Результат броска 1D6: 6
Веха 36:
• Ваш обман настолько убедителен, что обманывает вас самих. Выберите три записи из РЕСУРСОВ, НАВЫКОВ и ПЕРСОНАЖЕЙ, и придумайте фальшивый ОПЫТ, который их связывает. Запишите этот ОПЫТ в свои ВОСПОМИНАНИЯ, как если бы он был правдой. Эта ВЕХА не производит никакого другого ОПЫТА.



Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.
[ ] друг детей: Игнат ребёнка не обидит!
[ ] исследователь Дальнего Востока: где русскiй флагЪ раз поднят, там опускаться он не должен!

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г., потеряна на Юдоме в 1848 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.
[ ] свистулька Умгу

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.
[ ] капитан 1-го ранга Геннадий Иванович Невельской, начальник Амурской экспедиции и потомок убитого Игнатом воеводы Тимофея Тимофеевича

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.
[ ] Умгу — издохлица из гиляков с обезображенным рваными ранами лицом.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
Я неожиданно встретил Иннокентия в 1853 г. на краю света, когда его, связанного, привезли на пост Амурской экспедиции капитана Невельского. Иннокентий говорил о том, что собирает принадлежавшие издохлецам предметы, таким образом получая возможность видеть, где каждый из них находится.

V.
Воевода, через три месяца вытащивший меня из морильни, пожаловал мне заячий тулупчик, чтобы я не замёрз.
А я, неблагодарный, воеводу кочергой убил, а заодно и кровь в первый раз попробовал.
Потом я сидел в лесу всю зиму, непрерывно думая о воеводе.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва.
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.
[фальшивый опыт] Я впервые встретил Умгу в 1799 г. на почтовой станции в Астраханской губернии, когда с её помощью выживший на зарёберной виселице пугачёвец Ерошка посадил меня на цепь.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.
Тунгусы и казаки научились убегать или прятаться от меня, и на долгие годы я остался без пропитания. Меня выручила одна милая девочка с очень приятным для меня именем, благодаря которой я вспомнил и своё настоящее имя.

VIII.

После долгих скитаний по тунгусской тайге я выбрел на низовья Амура, где попал в компанию к беглым каторжникам, с которыми некоторое время терроризировал местных нивхов-гиляков. Конец этому положила Амурская экспедиция Невельского, к которой я попал в плен.

Забытые воспоминания
Отредактировано 13.10.2020 в 20:09
16

Но ему очень хотелось кушать.
«Мальчик у Христа на ёлке», Ф. М. Достоевский

23.12.1863,
Санкт-Петербург,
Веха 36 (2)


Целый день сегодня Игнат бродил по Питеру, вышел с утра: свадебно-белые сутаны дыма дыбились из печных труб в стеклянное небо, инеем были покрыты чёрные перила набережной, здания за белоснежной, неживой равниной Невы в мутной морозной дымке были как выписанные. Мороз стягивал грудь тисками: проходили мимо люди с брусничными щеками, с поднятыми шинельными воротами, проезжали краснорожие ямщики на исходящих едким паром лошадях, со щенячьем поскуливанием скользили по укатанному снегу санки на высоких полозьях. Вынырнул и ухнул обратно короткий, слепяще-яркий зимний день: солнце прокатилось бронзовым шаром между огненно-чёрных гробов, коробов, кораблей домов, небо густо засиневело, потом почернело. Керосинно-жёлтые углы, жаркий парной дух из дверей полуподвальных харчевен, замотанные разносчицы на обложенных тряпками коробах с пирогами, окоченевшие красные руки торговцев, принимающих медяки, — а Игнат всё никак не мог найти, что искал.

Искал и на паперти церкви Спаса на Сенной, где, как собаки у забора, жались друг к другу нищие, и в подвалах знакомых халатников искал, и уже вечером долго бродил между покосившихся, унылых деревянных домишек на Песках, где через один тускло горели скипидарные фонари, и толкался среди столпотворения в Гостином дворе, где в банном, надышанном воздухе толкались плечами покупатели, дожидаясь, пока приказчик завернёт в цветастую с искрой бумагу подарочную игрушку, и только выйдя на широкий, радужными дугами газовых фонарей лучащийся Невский — наконец, нашёл.

Девочка стояла у широкой, ярко освещённой витрины магазина игрушек, зачарованно глядя в красную бархатистую её глубину. Одета девочка была в старенькое, не по погоде лёгкое пальтишко, на голову была накинута ворсистая серая шаль. Лет одиннадцать-двенадцать, — определил Игнат, — личико красивенькое, ангельское, с крупным румянцем по белым, с яблочной круглинкой щекам, и румянец-то ещё скорей от мороза, не от чахотки. Пойдёт, пойдёт. Игнат подошёл, встал рядом. Девочка, зябко обхватив себя руками, переступала ногами в стоптанных ботиночках, вглядываясь в витрину. А там было на что посмотреть — в середине ёлка в огоньках, разноцветных бумажках, яблоках, а вокруг ёлки, в обтянутом муаром вертепе целое представление: механически движущиеся куколки на ниточках, в нарядных платьях со всамделишными, только очень маленькими рукавами, оборочками, кружевными воротничками — и движутся они по кругу, плавно переступая затянутыми в крошечные чулочки деревянными шарнирными ножками, и в блестящей цветной бумаге вокруг коробочки на блёстками засыпанном полу, и со сладким томлением тренькает музыкальная шкатулка…

— Нравится вертепчик? — спросил Игнат. Девочка обернулась, тоскливо посмотрела на Игната.
— Дядя, дай копеечку, — попросила она.
— Я тебе пряничек куплю, — сказал Игнат. — Не холодно так-то стоять?
— А я и не стою, — деловито ответила девочка. — Я по улицам хожу. Меня мамуля выгнала. У ней сейчас человек, ей комната нужна.
— А, — догадался Игнат. — Гулящая твоя мамка?
— Гуляет, — важно согласилась девочка. — Раньше дворовой была, меня от барчука прижила, а как волю-то дали, нас из усадьбы и выгнали, — говорила она это всё легко, будто по заученному тексту рассказывая жалостливую историю. — Теперь вот здесь, в Коломне живём, у немки комнату снимаем. Только она всё меня на улицу выгоняет, как кого приводит. Летом-то ничего было, а теперь вот тяжело, холодно шибко. Так ты мне пряничек-то где купишь?
— А вот пойдём, — Игнат взял девочку за руку, — в трактир зайдём. И чаем угощу. Чаю хочешь?
— Хочу, — согласилась девочка. — Только, дядь, я ведь сама не гуляю пока.
— А чего ж так? — спросил Игнат.
— Да вот уж так, не гуляю, — с несмелым, но уже отчётливо женским лукавством ответила она, косо посматривая на Игната, примолкла было, но тут же принялась объяснять: — Мне мамуля пока гулять не велит, говорит, надо годок ещё подождать. Пока, говорит, за первый раз немного дадут, а то и вовсе обманут. А как подрасту, можно будет с первого-то раза и тридцать, и пятьдесят целковых принести. А это ой как много: у меня мамуля по пяти, по три приносит. И то: приставу отдай, дворнику отдай, немке-злюке отдай, дяде Семёну тож отдай, а он всё пьёт, пьёт и пьёт, только и знает, что пить. Эдак ничего и не остаётся…
— Тебя как звать-то? — спросил Игнат.
— Матрёша, — ответила девочка.



— Нет, ну это я и не знаю… — нечленораздельно, перекатывая во рту карамельку, протянула Матрёша, сыто развалившись на стуле. Они сидели в трактире в маленьком переулке, коленом шедшем от Сенной площади к Садовой улице: на липком столе стояла пустая тарелка с остатками свиной рульки с нетронутым глазком горчицы, два полупустые стакана пива, корзинка с серым хлебом, а рядом — несколько карамельных конфеток и смятых фантиков. Матрёша уже объелась — начала голодно, бойко, навалившись локотками на стол, жадно прихлёбывая тёмное пиво, тарелку наваристых, с кружками масла, щей уплела в момент, а рульку доедала уже через силу. — Нет, не знаю… — повторила она, маслянисто глядя на сводчатый потолок трактира, на спины извозчиков в поддёвках, с руганью режущихся в карты за соседним столом. От тепла, еды, пива Матрёша разомлела, и теперь говорила тянуто, сонно. — То есть ты, дядя, не сам хочешь, а к барину какому-то меня поведёшь? А то ты-то сам на барина при деньгах непохож. А за первый раз много денег полагается.
— К барину, к барину, — подтвердил Игнат. — Ты же видела, я гонца с бумажкой отправил? Вот, это к барину. Он меня послал искать, вот я тебя и нашёл. Скоро придёт.
— А барин-то из себя каковский? — с любопытством спросила Матрёша.
— А тебе какая нужда знать, каковский? — усмехнулся Игнат.
— Ну как, — пьяно склонила голову набок Матрёша. — Всё же нужно знать. Вдруг он злой больно? Мамуля говорила, есть такие злые, бьют…
— Нет, — покачал головой Игнат. — Этого барина я хорошо знаю, он не бьёт. Добрый барин, жалостливый.
— А денег много даст?
— Я ж говорил уже. Сто рублей даст.
— Точно даст?
— Точно, точно, — заверил Игнат. — Не первый раз я уж для этого барина девочек ищу. Сто рублей даёт каждой. Богатый барин, щедрый.
— Не знаю… — повторила Матрёша, сонно приваливаясь к желтоватым обоям. — Мамуля говорила, чтоб хорошо платили, нужно платье хорошее иметь, помадочку тоже обязательно. Капот, бельё чистое, кринолин какой-никакой, чтоб на вид — ну не барышня, а вроде как барышня. Иначе совсем мелко платят…
— Сто рублей тебе мелко, что ли? Ишь, королевишна! А мамка по три рубля берёт.
— Когда и по пять, — разлепив глаза, деловито заметила Матрёша. — Но у ней ведь и кринолина нет.
— У ней нет, а у тебя появится? Ничё, ничё, Матрёша, не волнуйся. Что одёжа грязная, это не беда, это тебе мамка наврала всё, что мужики баб за одёжу любят. Что одёжа? В баню пойдём, там одёжа ни к чему.
— Баня — это хорошо, — протянула Матрёна. — Я уж, почитай, сколько в бане-то не была, чешуся вся… Дядя Игнат, а купи мне папироску. Поела, и так подыми-ить сразу хочется… Мне мамуля говорит, что мне курить вредно, потому что бывает чахотка. У нас комната-то, ну в Коломне, сырая больно: я-то пока ещё не болею, а вот мамуля болеет, Ванечка маленький тоже болеет… Да, Ванечке-то надо хоть хлебушка завернуть, и вот карамелек ещё, — Матрёша принялась искать по карманам повешенного на спинку стула пальтишка, вытащила замызганный носовой платок. — А пиво это, дядя Игнат, гадость, фу! Только и пила, чтоб не всухомятку, а горечь-то, ну чисто лекарство! Как его только пьют? И в голове сейчас всё крутит, крутит…

Матрёша всё говорила что-то, а Игнат не отвечал — он уже приметил, как с лесенки в полуподвальный зальчик со сводчатыми закопчёнными потолками спустился средних лет скромно одетый господин в штатском сером пальто, с мятым цилиндром и кожаным портфельчиком в руках, с большим шишковатым лбом, жидковатыми светлыми волосами и неряшливой рыжей бородой, переходящей в баки. Сейчас этот господин ищуще оглядывался по сторонам: Игнат поднялся, взмахнул рукой, привлекая внимание вошедшего, и показал ему на Матрёшу. Господин окинул девочку взглядом, коротко кивнул и торопливо вышел.
— Одевайся, — сказал Игнат Матрёше. — Пошли.



— Ну как, Фёдор Михалыч? Подходит? — бодро спросил Игнат, вместе с Матрёшей проходя в раздевалку отдельного нумера Ямских бань. Фёдор Михайлович уже дожидался, сидя на лавке без сюртука, в белой штопаной сорочке, со спущенными помочами. Сейчас он разувался и, увидев прибывших, торопливо вскочил в одном сапоге.
— Что? Что ты говоришь, Игнат? — застревающим голосом переспросил Фёдор Михайлович.
— Подходит, спрашиваю? А ты, Матрёша, проходи, не бойся… — Игнат подтолкнул через порог обомлевшую, прижимающую узелок к груди девочку.
— Матрёша, значит? — торопливо переспросил Фёдор Михайлович и, валко переступая одним сапогом, направился к вошедшим. — Матрёша, стало быть? Какая же ты маленькая, Матрёша… Что ты говоришь, Игнат? Подходит, да, очень подходит. Матрёша… Ну-ка дай я тебе помогу твоё пальтишко снять, ну-ка. А худенькая-то какая! Лепесток, травинка тоненькая… Сколько же тебе лет, Матрёша?
— Двенадцать… будет, — пролепетала Матрёша, со страхом глядя, как суетится вокруг неё барин, помогая снять пальто.
— Двенадцать будет? — задыхаясь, повторил Фёдор Михайлович. — Боже мой, какое платьишко-то у тебя грязное, какое бедное всё! А когда ж тебе двенадцать будет, Матрёша?
— З-завтра, — выдавила Матрёша, как на магните поворачивая голову за барином, который всё обходил её то с одной стороны, то с другой.
— Завтра? — удивился Фёдор Михайлович. — В Рождество твой день рождения?

Матрёша только оцепенело кивнула головой.

— Кулёчек-то сюда свой дай, — часто дыша, нервно приговаривал Фёдор Михайлович. — Вот сюда положим, никуда он не денется. Я тебе и ещё еды куплю потом, половому скажу.
— Мне дядя Игнат, — беспокойно оглянулась Матрёша, — говорил, вы сто рублей дадите.
— Дам, дам! — поспешно подтвердил Фёдор Михайлович и сел на лавку. — Что сто? Двести дам! Двести дам, Матрёша, за красоту-то такую, как куколка, чисто куколка. Ну садись, садись сюда, — он похлопал себя по ляжкам в полосатых брюках. — Не бойся, я не укушу же! Лёгонькая ты какая, чисто лепесточек! Замухрышечка! Бедненькая, сироточка, да? Сироточка… Снимай, снимай скорей своё платьице, в баньку сейчас пойдём! Пойдём, пойдём. Хочешь, не хочешь, а теперь уж пойдём. В Рождество, в один день с Христом народилась, надо же, и так бывает! А почему бы не бывать? Всякое бывает, — приговаривая это, он водил большими, желтоватыми руками по бокам, ногам онемелой, от страха боявшейся шевельнуться девочки, задирал серый льняной подол, отстёгивал толстый вязаный чулок, водил пальцами по оставшемуся на коже рифлёному следу от чулочной манжеты, щекотал бородой тонкую шею с выступающей косточкой позвонка. Держа девочку за плечи, Фёдор Михайлович склонился, прикоснулся губами к вздрогнувшей грязной коже на шее девочки, но тут же вскинул голову, подтолкнул Матрёшу. — Вставай, вставай, ну же! Иди, иди туда! — показал он на дверь в помывочную.
— Фёдор Михалыч, а моя-то комиссия как же? — спросил Игнат, всё так и стоявший всё это время у двери.
— Дам, дам! — раздражённо откликнулся Фёдор Михайлович, наклоняясь, чтобы наконец снять второй сапог. — После, после дам, Игнат, подожди пока тут!



Фёдор Михайлович, голый, наскоро вытершийся, с мокрыми липнущими ко лбу волосами, некрасивым на тощем теле животиком, впалой, покрытой редкими волосами грудью, сидел за столом у окна в полутёмной раздевалке: оплывший огарок в бронзовом подсвечнике стоял между ним и сидящим напротив Игнатом, остывал четвертьвёдерный самоварчик с сизой окалиной по донцу, напротив каждого стояли стаканы с нетронутым рубиновым чаем. Матрёша из помывочной не возвращалось: серое платье её, ботики, пальтишко, шаль, кулёчек — всё в беспорядке, смешанное с одеждой Фёдора Михайловича, лежало по лавкам.

— Вот, растлил я ребёнка, дитя растоптал, — сказал, наконец, Фёдор Михайлович. — Противен я тебе, Игнат? Скажи.

Игнат подумал, что бы сказать, но не придумал и промолчал.

— А себе я противен, мерзок, — горько сказал Фёдор Михайлович. — И ведь в день-то какой. В Рождество Христово, и в её собственный день рожденья… Вот уж сделал подарок, нечего сказать. У меня жена больная в Москве, мне при ней бы быть — а не могу, гадко! Лекарства вокруг, баночки, микстурки, и всё будто смерть, смерть в каждом углу сидит! Испугался я смерти, убежал я от неё. Слышишь, Игнат? Вот ведь как ничтожен я: жену в Москву отвёз, а сам от неё назад в Питер сбежал! Может, последнее для неё Рождество, каково там ей сейчас? А я тут вот по девочкам бегаю. Да и по каким! Мне курицы не надо, мне цыплёночка подавай! Свежатинки! Понимаешь?
— Что ж не понять? Понимаю. Всякому своя нужда, — медленно сказал Игнат, молча глядя в окно, где за сдвоенным огоньком отражения свечи пергаментно желтела снежная ночь, очень светлая, как всегда, когда смотришь на зимнюю ночь из тёмной комнаты. Был уже первый час ночи, но окно в доме напротив всё не гасло, светило жёлтой прорезью из-за малиновых портьер, и не виделась, но угадывалась зелёным просветом в прорези рождественская ёлка там.

— Жалок я, Игнат? — вкрадчиво спросил Фёдор Михайлович.
— Пожалуй, и жалок, — вежливо согласился Игнат.
— Да нет! — вдруг истерично возопил, гулко разнося голос по пустой раздевалке, Фёдор Михайлович. — Жалеть-то меня не за что! Вон её пожалей, а меня не за что жалеть! Голенькая девочка изнасилованная в баньке лежит, кого же жалеть, как не её? А меня распять, распять на кресте надо, а не жалеть!

Он вскочил из-за стола, полотенце спало с бёдер, Игнат увидел напряжённый, торчащий из зарослей волос член, и тут же Фёдор Михайлович, по-лягушачьи шлёпая босыми ногами, бросился обратно в помывочную, бахнул дверью. Игнат, проводив Фёдора Михайловича взглядом, остался один. Тонули во мраке ореховые панели, дрожал огонёк свечи над столом, прошлёпали по коридору шаги полового, глухо хлопнула где-то дверь. И в баньке шумели, с надрывом этак.



— Ты ведь кровь пьёшь, Игнат? — нарушил молчание Фёдор Михайлович, вернувшись.
— Пью, — равнодушно ответил Игнат.
— А у меня пить будешь?
— Не… — лениво протянул Игнат. — Я сегодня напился уж. Бабу у нужника подстерёг. Чего на каждого-то кидаться? — усмехнулся он. — Город большой, место хлебное. Всем хватит.

Помолчали немного. С глухим цоканьем копыт о мостовую через снег проехал ночной извозчик, забирая припозднившегося гостя из бани. Игнат, бессмысленно глядя в окно, проследил, как в рыжем фонарном свете медленно удаляются по пустой улице санки с седоком в толстом тулупе с поднятым овчинным воротником.

— Ты, когда убиваешь, чувствуешь потом что-нибудь? — тихо спросил Фёдор Михайлович.
— Как не чувствовать? Конечно, чувствую. Упоение. Хорошо так потом, тепло, радостно. Только это не от убийства зависит, это крови напиться надо.
— А в Бога ты веришь? — шёпотом спросил Фёдор Михайлович. — Страх Божий чувствуешь?
— Нет никакого страха божьего, — скучно ответил Игнат. — Бога нет, что хошь, то и делай. И души нет. Человека вскроешь, что там? Сердце, кости, требуха всякая. А души я там не видел.
— И жизни вечной тоже, выходит, нет?

Тут Игнат призадумался, глядя в тёмный угол раздевалки.

— Жизнь вечная-то есть, — наконец, ответил он.
— Ага! А как же может быть жизнь вечная без души?
— Как это может быть, я не знаю, — со вздохом сказал Игнат. — А есть. Под землёй полежать надо только.
— Не понимаю.
— А понимать-то и не надо, — сказал Игнат. — Это не от ума идти должно, умом ты только к тому придёшь, что в тени собственной начнёшь сомневаться. В это верить, Федя, надо. Про Лазаря историю знаешь? Там всё сказано. Спроси-ка вон у полового Новый Завет, у него, чай, есть. Прочитай.
— Что же спрашивать, у меня и при себе есть, — сказал Фёдор Михайлович. — Вон в портфельчике. Достань-ка, Игнат, прочти мне.

Книгу достали, раскрыли на столе. Игнат нашёл нужное место, принялся мерно и медленно, без выражения, читать, водя пальцем по строчкам:

— Исус же, опять скорбя внутренно, проходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Исус говорит: отнимите камень. Сестра умершего Марфа говорит ему: господи! уже смердит; ибо четыре дни, как он во гробе.

Он энергично ударил на слово: смердит.

— Исус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Исус же возвел очи к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты послал меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Исус говорит им: развяжите его; пусть идет. Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Исус, уверовали в него.

— Всё об воскресении Лазаря, — отрывисто и сурово прошептал он и замер, прямо и неподвижно глядя на Фёдора Михайловича. Тот не смотрел на Игната, отвернувшись в сторону, дрожа и холодея, будто сам всё это видел. В раздевалке было натоплено, стойким жаром несло от выступающего кафельного угла, за которым была печка, но Фёдора Михайловича трясло, как в лихорадке: он сидел сгорбившись, зажав слабые, тонкие руки между голыми коленями, глядя под стол, боясь встретиться взглядом с холодным водянистым взглядом Игната. Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в пустой раздевалке упыря и развратника, странно сошедшихся за чтением вечной книги. Прошло минут пять или более.

— Так что же ты, новым Лазарем себя считаешь? — наконец, разлепил губы Фёдор Михайлович.
— Такого не скажу, а описано похоже, — уклончиво ответил Игнат. — Вечной жизни ищешь? Вот к ней дорога. Вот ты человек, скажем. Человек?
— Предположим, — опасливо согласился Фёдор Михайлович, не поднимая головы.
— А я вот уже и не человек. Был когда-то, вестимо, а ей-богу, не могу представить, как так я человеком был. Если и был когда, то давно, не грех и забыть. А перестал — и жизнь вечную обрёл, да такую, сударь мой, что живу не тужу вот уж, может, тысячу лет. Выходит что? Выходит, человек — это то, через что надобно переступить.
— Кому надобно-то?
— Тебе же, — непонимающе сказал Игнат. — Другому бы не предложил, а тебе предлагаю. Нравишься ты мне, Федя. Давай я тебя в землю закопаю?
— Ты чёрт, — вдруг Фёдор Михайлович вскинул взгляд на Игната, весь напряжённо выпрямившись за столом. — Смотрю на тебя и чёрта вижу. С чёртом говорю.
— В зеркало посмотри, Исусик недоделанный, — оскалился Игнат. — Я, может, и чёрт, а ты скотоложец. Сам же к ней, — кивнул он на дверь, — как к скоту отнёсся, сам покаялся потом, слёзками умылся, а назавтра то же самое. Тьфу! Только мучаешь себя! Слабый ты, ну так и будь сильнее: я и способ знаю. Спрашивал ты меня, жалко мне тебя или нет? Жалко, Федя! Потому и предлагаю. Пойдём! Вырою тебе морильню на Лисьем Носу, полежишь там с месяцок…

Игнат говорил, очевидно увлекаясь своим красноречием, всё более и более возвышая голос и насмешливо поглядывая на Фёдора Михайловича; но ему не удалось докончить: Фёдор Михайлович вдруг схватил со стола стакан чаю и с размаху пустил его в Игната: не попал — стакан ударился о стену, разлетелся на куски, глухо брякнулся об пол подстаканник.

— Ты чего кидаешься-то?! — воскликнул Игнат, вскочив со стула, весь в брызгах. — Вот дурак! Ей-богу, как баба! Я для смеху предлагал, а ты обиделся! Ну, ты обиделся, а я в ответ обижусь. Деньги давай. Засиделся я с тобой.
— Поди прочь, — отчётливо произнёс Фёдор Михайлович.
— Деньги давай, — тупо повторил Игнат.
— Нет денег, — тихо сказал Фёдор Михайлович, опустив взгляд. — Ни тебе, ни ей нет. Давеча всё в карты просадил.
— То-то номер, — удивился Игнат. — Чаем кидается, чёртом обзывается, а у самого даже ста рублей, которых девочке обещал, нет. А коль найду?
— Да нет у меня денег! Всё, всё проиграл, в прах! — воскликнул Фёдор Михайлович.
— А вот поищу, поищу! — настаивал Игнат, расхаживая по тёмной раздевалке. — Гнилой ты человек, Федька: думается мне, врёшь ты всё опять!

Игнат схватил пальто Фёдора Михайловича с вешалки, порылся в карманах, нашёл горсть медяков, не глядя, сунул их себе в карман, затем поднял с лавки сюртук, достал портмоне.

— Ага, — сказал Игнат, заглядывая в портмоне. — Сотни и верно нет, но всё-таки соврал ты, Фёдор, а другого я от тебя и не чаял. Четвертная-то имеется, и серебром что-то… ну-ка… — Игнат выложил деньги на стол под затухающий, дрожащий красноватый огонёк свечи, принялся считать, — Четверная ассигнациями и двенадцать рублей серебром, ещё и с полтиной. Беру.
— Хоть бумажку-то оставь, — жалобно попросил Фёдор Михайлович, потянувшись к деньгам. — Всех средств не лишай. Мне же жить на что-то надо.
— Унижаешься опять? — насмешливо сказал Игнат, забирая деньги. — Вот уж я за тобой эту черту давно приметил. Сладко тебе унижаться передо мной? Ты ж знаешь, что не дам, а умоляешь — чисто девка, те тоже всё «нет, не надо», а сама-то уж зад приподняла, чтоб подол ловчей задрать. А вот возьму я сейчас, деньги твои в окошко выкину, полезешь по снегу собирать?
— Не надо! — взвизгнул Фёдор Михайлович, вскочил, схватил было Игната за руки, но Игнат оттолкнул его.
— Выкину, выкину! — крикнул Игнат, подходя к окну. — Сиганёшь за деньгами вниз? Второй этаж всего, а снежок мягонький! Будешь ползать по снегу, собирать?

Игнат влез на подоконник, с силой дёрнул дребезжащую стеклами раму, рвя бумагу со щелей: Фёдор Михайлович кинулся к нему, схватил за спину, останавливая, но Игнат с силой отшвырнул его, распахнул и внешнюю раму — в натопленную комнату ворвался морозный, перехватывающий дыхание воздух: трепыхнулся и погас свечной огонёк, пустив тонкую сизую струйку дыма.

— Ладно, ладно! — истерично закричал Фёдор Михайлович с пола. — Только я пальто накину!
— Нет, дружок, дудки! В пальто-то каждый может, а ты голенький по снегу поползай! Ничё, минута, всё соберёшь, и назад в тепло, а? Швейцар над тобой посмеётся, конечно, как ты мудями трясёшь, ну да тебе ж только в сладость это, да? А, погоди, — вдруг остановился Игнат во внезапном прозрении, — я тебе лучше удовольствие приготовлю: не стану кидать, а Матрёше эти деньги отдам, а ты у неё в коленках ползай, выпрашивай. Ох, сладкое тебе унижение будет! Готов на такое?
— Отдай, отдай ей всё! Но хоть рубль мне оставь! Хоть полтину! — взмолился Фёдор Михайлович.
— Ни копейки не оставлю, и на извозчика не оставлю, сам домой шлёпай, и пальто заберу, — сказал Игнат, слезая с подоконника.
— Пальто не бери! — Фёдор Михайлович, весь в гусиной коже, с мокрыми, вислыми волосами бухнулся на колени перед Игнатом.
— А вот возьму и пальто: Матрёша заложит, ещё копеечку выручит. Ой, простудишься, ой, заболеешь, Федя, после баньки-то! Ну поползай, пресмыкайся передо мной, ещё попроси, не стесняйся! Мне-то деньги что? Забава! — приговаривал Игнат, глядя, как Фёдор Михайлович ползёт к его ногам — голый, жалкий, скрюченный. — Сапоги разве обновить, ну да ничего, не в таких хаживал. А вот поглядеть, как ты у Матрёши будешь денежку просить — это забава капитальная, на это поглядеть любопытно! Эх, Федя, предлагал я тебе через себя переступить, а ты червяком оказался… Радуйся, гниль! Тьфу на тебя! Матрёша! Матрёша, иди сюда!

Фёдор Михайлович вдруг вскочил, бросился к выходу из номера, но Игнат опередил его, загородил дверь, сильно толкнул в грудь.

— Куда, куда, сволочь?! — заорал Игнат.
— Пусти, Игнат, Христом-богом заклинаю! — заливаясь слезами, запричитал Фёдор Михайлович. — Не смогу в глаза ей смотреть, хоть так пусти, без всего!
— Не сможешь смотреть? А давеча-то вон как вокруг неё плясал! Матрёша! Матрёша! Где ты там?!

И тут Фёдор Михайлович закатил глаза, пошатнулся и спиной повалился на пол. Худое, тощее его тело выгнулось дугой, голова мелко затряслась, стукаясь затылком о пол, судорожно дёргались веки, рот косо раскрылся на искажённом лице, на губах выступила пена, и вместе с тем и на Игната напал припадок яростного безумия — он рухнул на колени перед корчащимся Фёдором Михайловичем и, схватив его за голову, впился, вгрызся зубами в холодную, трепещущую шею, рвал хрящи, жилы, глотал горячую, живую кровь, и сам не хотел, но зажмурился.

Когда Игнат зажмуривался, он сразу будто валился в колодец с чёрными склизкими стенами, и обычно это было невыносимо, скорей стремился Игнат раскрыть глаза, чтобы избавиться от этого кружащего, несущего вниз чёрного водопада, но в этот раз водопад был из крови, и в ледяном, нестерпимом ужасе пробивалось болезненное, чудовищное наслаждение, как от того, чтобы резать себя, жарить себя, жрать себя, и Игнат не открывал глаз, глотая кровь, чувствуя, что этот поток его тащит и тащит, лишая воли, не давая вынырнуть, и из последних уже сил Игнат закричал «Не так, не так!» — и оторвался от тела, раскрыл глаза.

Всё было тихо. Привычные к буянствам гостей половые не обращали внимания на крики из номера, стыло дуло из распахнутого окна, в рыжем фонарном свете из-за окна чернели на столе погасший огарок свечи, самовар, Библия. Лежали по углам сапоги Фёдора Михайловича, бледнело по лавкам бельё, лежали по полу осколки разбитого стакана, подстаканник, бесформенный чёрный ком пальто.

— Матрёша? Матрёша? — измождённо, хрипло позвал Игнат, откинувшись на лавку. Никто не отвечал. Игнат посидел немного, потом встал и пошёл в помывочную.

Помывочная была темна, выложенный мелово сизовеющим во мраке кафелем бассейн был пуст, в унылом порядке стояли шайки на полках, смутно проглядывалась цветочная мозаика мелкой плиткой по стенам. Девочки не было. Игнат озадаченно прошёл в один конец зальца, в другой, заглянул по углам — никого. В парилке было так же холодно, темно и пусто. Сбежать не могла — окна были целы, а другого выхода из номера не имелось. «Очень странно», — сказал себе Игнат и вернулся в раздевалку.

Фёдор Михайлович лежал там, в луже тёмной крови на полу, с перегрызенной глоткой. Матрёши нигде не было. Игнат осмотрел вещи, лежащие по лавкам: сапог, брюки, сорочка, нижнее бельё, полотенце, сюртук, ещё сапог. Вещей Матрёши не было. Что-то произошло, — понял Игнат, растерянно присев на лавку. Нет, нет, не было тут, в бане, никакой Матрёши. И разговора с Фёдором Михайловичем, видимо, никакого не было, а просто — Игнат пришёл один, нашёл его здесь, бьющимся в припадке, убил. А с Матрёшей-то что случилось?



— А вы мне папироску-то купите, а, дядя Игнат? — широко, беззастенчиво зевнув, снова заговорила Матрёша, не глядя на Игната. Она лениво покачивалась на двух ножках скрипящего стула, упершись затылком запрокинутой головы в стенку и скучно глядела на закопчённый сводчатый потолок трактира.

Ей вообще было очень скучно тут: сидели уже битые два часа. Хозяин, ражий, бычьего сложенья мужик в смазных сапогах, прошёл мимо них раз, другой, наконец, грубо объявил, чтобы не засиживались, раз доели. Пришлось спросить ещё чаю, а к нему и пряник. Чай Матрёша с удовольствием выпила, а пряник вместе с оставшимися кусочками фруктового сахара завернула вместе с хлебом и карамельками в свой платочек. Всё тараторила она что-то, а Игнат отбрехивался, то и дело оборачиваясь на вход, когда хлопала дверь. Посетителей в этот вечер сочельника было много: подходили к лоснящейся стойке извозчики в толстых тулупах, с кнутами за кушаком, выпивали по рюмке, клали в рот бутерброд, утирая усы, шли обратно; вваливались шумные галдящие компании, со стуком ставил им на стол хозяин кубоватый штоф, приказчик в замызганном переднике носил дымящиеся, пряно пахнущие блюда; за соседним столом краснорожий бритый чиновник с аппетитом резал и клал в рот сочащиеся жиром и маслом блины. Дрожали керосиновые лампы, черно растекалась под низким сводчатым потолком струйка дыма из одной, чадящей. Галдел и гудел трактир.

— Уж пятый раз просишь, — так же лениво ответил Игнат. — Хватит с тебя и еды, чай, два двугривенных на тебя истратил, и за чайник алтын, и за пряник пятак. Всего объела, обжора. У меня, знаешь, в кармане неразменного рубля нет. И что-то ты обнаглела больно. Я тебе что, жених, папироски покупать?
— А я бы ничего, пошла бы за вас, — лукаво ответила Матрёша. — Всяко лучше, чем гулять-то.
— Эх ты, пигалица, не знаешь, с кем связываешься, — усмехнулся Игнат.
— Спать уж охота… — проныла Матрёша, потёрла глаза и со стуком опустила передние ножки стула, размашисто бухнула локтями о жирную, лоснящуюся столешницу, и преувеличенно строго и бодро спросила: — Ну что, дядя, до утра будем барина ждать?
— Да, долговато его нет… — согласился Игнат. — Может, дело какое. Эй, хозяин! — приподнявшись со стула, крикнул он в сторону стойки. — Который час уже?
— Первый уже! — через головы собравшихся у стойки выпивох крикнул приказчик. — Христос уж народился!
— И то верно… — недовольно протянул Игнат. — Не придёт уже, только зря сидели. У твоей мамки, Матрёша, уже ушли все?
— Да уж давно! — возмутилась Матрёша. — Мамуля по ночам сейчас не работает, холодно больно, а у неё одёжка-то лёгонькая, ну вот она по ночам-то дома, а вот уж с утра, ну с полудня, выходит, да, а ещё…
— А ещё иди-ка ты уже домой, — устало сказал Игнат. — Поздно, чай. Засиделся я с тобой. И надоела ты мне своей птичьей болтовнёй уже хуже горькой редьки.
— Можно подумать, вы мне не надоели! Сидите, как истукан, вам то-сё, а вы ни бе, ни ме, только бурчите, как бука, пигалицей обзываетесь. Беседу поддерживать совсем не умеете, вовсе с вами невозможно! А что барин-то не пришёл?
— А бес его весть. Может, в баню раньше ушёл, чем записка моя пришла.
— Ну и ладно, вот и пойду тогда! А вы, дядя, кстати, почему не ели-то ничего? Я вон сколько слопала, аж живот трещит, а вы даже пиво своё не выпили.
— Сыт я, — лениво сказал Игнат. — Иди, иди, пока я не передумал и тебя не сожрал. И я тоже пойду уж, чего мне тут торчать.
— А вы, дядя Игнат, где живёте? — придерживая поднятый воротник пальтишка, спросила Матрёша, когда они с Игнатом поднялись по лесенке из натопленного, душного подвальчика в сразу очень тёмный, обжигающе морозный переулок.
— Тут, недалече, у Сенной, — показал Игнат.
— А, а я в Коломне. Ну, мне туда, значит. Прощайте, дядя Игнат! Спасибо за угощенье! С Рождеством Христовым вас!
— С Рождеством, — машинально откликнулся Игнат.

Но не успел он сделать несколько шагов по скрипящему, искристому снегу, как Матрёша его окликнула:

— Дядя Игнат! Погодите! А как барина-то звали?
— А тебе какая нужда? — недовольно обернулся Игнат.
— Ну так… мало ли! Вдруг встречу?
— Ну, Фёдором Михалычем…
— А фамилия какая? Фёдоров Михалычей-то много!
— А фамилия… — Игнат почесал в затылке. — Он говорил как-то, да у меня из головы вылетело. Не помню… То ли на «рцы», то ли на «твердо»… Нет, не упомню.
Результат броска 1D10: 2
Результат броска 1D6: 4
Веха 36-2:
• Поддельные воспоминания заставляют вас напасть на близкого друга. Убейте или серьезно покалечьте ПЕРСОНАЖА-союзника, после чего проявите НАВЫК. Придумайте фальшивый ОПЫТ, согласно которому тот союзник вас предал или сам на вас напал. Запишите этот ОПЫТ в свои ВОСПОМИНАНИЯ, как если бы он был правдой. Эта ВЕХА не производит никакого другого ОПЫТА. Получите новый НАВЫК "Я сам решу, что есть правда".



Проявлен навык: друг детей (и ведь действительно, не обидел!);
Новый навык: я сам решу, кто тут Фёдор Михалыч! что есть правда. Чтобы воспользоваться этим навыком, Игнат должен пить кровь с закрытыми глазами.

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.
[V] друг детей: Игнат ребёнка не обидит!
[ ] исследователь Дальнего Востока: где русскiй флагЪ раз поднят, там опускаться он не должен!
[ ] я сам решу, что есть правда: чтобы воспользоваться этим навыком, Игнат должен пить кровь с закрытыми глазами.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г., потеряна на Юдоме в 1848 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[ ] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.
[ ] свистулька Умгу

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.
[ ] капитан 1-го ранга Геннадий Иванович Невельской, начальник Амурской экспедиции и потомок убитого Игнатом воеводы Тимофея Тимофеевича

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.
[ ] Умгу — издохлица из гиляков с обезображенным рваными ранами лицом.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
Я неожиданно встретил Иннокентия в 1853 г. на краю света, когда его, связанного, привезли на пост Амурской экспедиции капитана Невельского. Иннокентий говорил о том, что собирает принадлежавшие издохлецам предметы, таким образом получая возможность видеть, где каждый из них находится.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва.
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.
[фальшивый опыт] Я впервые встретил Умгу в 1799 г. на почтовой станции в Астраханской губернии, когда с её помощью выживший на зарёберной виселице пугачёвец Ерошка посадил меня на цепь.

VII.
Я не очень помню, как меня звали раньше; теперь у меня появилась странная привычка кричать слово «Филимон», когда я голоден и недоволен; поэтому Ерошка, который держит меня на цепи, зовёт меня именно так — Филимоном.
После убийства Ерошки меня приговорили к вечной каторге в Охотске, откуда я бежал с двумя каторжниками, которые погибли в стычке с тунгусами; после этого я шатаюсь по безлюдным землям, изредка набредая на тунгусское становище или русский пост на Охотском тракте. Тунгусы меня боятся и считают живым мертвецом, злым духом.
Тунгусы и казаки научились убегать или прятаться от меня, и на долгие годы я остался без пропитания. Меня выручила одна милая девочка с очень приятным для меня именем, благодаря которой я вспомнил и своё настоящее имя.

VIII.

После долгих скитаний по тунгусской тайге я выбрел на низовья Амура, где попал в компанию к беглым каторжникам, с которыми некоторое время терроризировал местных нивхов-гиляков. Конец этому положила Амурская экспедиция Невельского, к которой я попал в плен.

IХ.

В начале 1860-х годов я попал в Петербург, где некоторое время промышлял поставкой маленьких девочек некому похотливому барину, не имеющему ни малейшего отношения к литературе. Потом этого барина я убил в бане, при этом с памятью у меня начали происходить разные забавные штуки.



Забытые воспоминания
Отредактировано 13.01.2021 в 07:22
17

Май 1865 г.
Санкт-Петербург,
Веха 34


— Ты что же, вообще не веришь ни во что? — с некоторым удивлением спросил Игнат.
— Ни во что, — мотнул головой студент Зуевич. — Ни в чёрта, ни в бога.

Игнат покосился на торчащий из-под стола рыжий сапог Зуевича с крокодильей пастью отваливающейся подошвы, на побитую молью чересчур тёплую по погоде шинель, на манжеты в серых разводах грязи, пятнах чернил. На лежащую рядом на столе шляпу Игнату даже и смотреть было неловко. Зуевич, однако, был не опустившимся бродягой, а студентом: это становилось ясно с первого взгляда — об этом говорили и длинные немытые чёрные волосы на прямой пробор, и на сапожную щётку похожая бородка на худом, впалом, будто натянутом на череп пучеглазом лице, и очки на остреньком носу — нигилистские, с продолговатыми синими стёклышками. Игнат уже знал кое-что о Зуевиче: он приехал в Питер откуда-то из центральных губерний, жил на деньги, которые присылала матушка, провинциальная помещица, и по случаю переводил что-то с немецкого: впрочем, этого не хватало на оплату обучения в университете, да и вообще ни на что не хватало, и уже почти год Зуевич жил так, чёрт-те как. Конечно, он и чахоткой был болен, и кровью уже кашлял. Товарищей у него не было: были раньше, все куда-то делись. Он, ещё когда ходил в университет, распространял было прокламации «Молодой России», но и с этим у него не задалось: то ли жандармов испугался, то ли товарищи сами не доверяли такому ненадёжному типу. Зуевич жил в тёмной заваленной разбухающими от сырости книгами каморке, писал матушке чувствительные письма, неизбежно завершающиеся просьбой денег, был в кого-то безнадёжно влюблён и часто напивался. Здесь-то, в том самом трактире в переулке у Сенной, он с Игнатом и познакомился. В последнее время они начали часто видеться.

— Ну а как же наше с тобой дело? — спросил Игнат. — Как же на него идти, не веря в него?
— Я мыслю рационально, — сказал Зуевич, обоими локтями опираясь о жирную столешницу трактирного стола. Чёрные сальные его волосы свесились, закрывая лицо: Зуевич привычным жестом откинул их. «Сейчас опять заведёт шарманку», — недовольно подумал Игнат. — Ты говоришь, что тебе тысяча лет и ты жив оттого, что пьёшь кровь. Это бред сумасшедшего: возможно, ты и есть сумасшедший. Я видел, как ты пьёшь кровь, но доказать своё бессмертие ты мне не можешь. Кровь может пить кто угодно, могу и я.
— Пробовал, что ль? — быстро спросил Игнат.
— Да. Не в том дело. А дело в том, — задумался Зуевич, — дело в том, что я умираю и сам знаю это, а ты предлагаешь мне бессмертие. Это звучит как бред, вероятно, это и есть бред, но что я теряю, соглашаясь? Остаток жизни в нищете и несчастье? Нет, уволь: это я готов поставить на карту.
— Тяжело будет, Веня, — честно предупредил Игнат. — Под землёй надо будет полежать.
— Ты говорил, — дрогнувшим голосом ответил Зуевич.

Игнат сам не понимал, зачем он предложил Зуевичу это. Мысль закопать кого-нибудь в морильне появилась у него сама собой, много лет росла в нём неясным желанием, смутным очертанием носилась в голове и окончательно оформилась в ту декабрьскую ночь в баньке, когда он это предложил Фёдору Михайловичу. Он тогда сам удивился, зачем он это предложил, но тут же понял, что именно этого — сделать человека подобным себе, закопать в морильню, потом раскопать, бледного, хватающего ртом воздух, упоительно смердящего землёй, калом, трупом — он уже долгое время и жаждал. С тех пор эта мысль не отпускала Игната: он убивал бродяжку у дегтярных бараков на берегу Карповки и, глядя на растерзанный, жалко скрюченный у разбитых бочек труп, понимал — как было бы славно, если бы этот тип полежал в морильне. Он заманивал ребёнка в сырую чащу заброшенного леса на Елагине и, напившись горячей, живо бегущей по жилам крови, думал — а ведь мог бы этот малец по улице бегать: синюшно-серый, холодный, кровь бы пил. Как-то само это в Игнате проявлялось.



— Ну что, готов? — спросил Игнат, пригибаясь и заходя в подчердачную каморку Зуевича.
— Что? — испуганно, пучеглазо обернулся Зуевич. — А, это ты, Игнат. Уже пора?

Зуевич сидел в накинутой на плечи шинели за маленьким обшарпанным столом и что-то корявым, разбегающимся почерком писал на листе серой почтовой бумаги. Перед студентом в залитом воском щербатом блюдце стоял жёлтый огарок свечи, — хоть мог бы и не зажигать: день был светлый, тёплый, безоблачный, и света даже из маленького грязного окна хватало бы для письма. Занимающая половину каморки постель была смята, на полу лежали увязанные бечёвкой стопки книг.

— Пора, — ласково сказал Игнат. — Пойдём-ка, Венечка.

Зуевич со скрипом отодвинулся на стуле, придерживаясь за край стола, поднялся, пошатнувшись. «Напился, — отметил Игнат. — Как бы не заартачился».

— Что с собой брать надо? — покорно спросил Зуевич. — Ты не говорил.

Игнат задумался: а что, действительно, надо брать? Как-то не приходило ему это в голову. Он пожал плечами.

— А что хошь, — наконец, сказал он. — Вреда не будет.
— Я револьвер возьму, — сказал студент. — У меня есть.
— Э нет, этого нельзя, — быстро возразил Игнат.
— А ты говорил, что угодно можно? — по-детски капризно возмутился Зуевич.
— Этого нельзя.

Помолчали.

— А водку?
— Водку? — задумался Игнат. — Водку что ж, бери. Собирайся, Венечка. Пойдём.
— Я допишу только, — показал студент на свой листок.



— Мне сюда? — спросил Зуевич, оглядываясь на Игната.
— Сюда, Венечка, — ласково сказал Игнат.

Они стояли в светлом, просторном бору недалеко от Лисьего Носа: серебристо просвечивал сквозь лес залив, свежо пахло морем, смоляным лесным духом. Серый песок был весь усеян жёлтыми иглами, пепельного цвета шишками, тянулись под песком узловатые, корявые корни, и чернел в серой земле продолговатый, на нору похожий, лаз в морильню. Игнат долго копал эту морильню — весь прошлый год потратил на это дело, да и получилось-то с третьего раза: первый раз копал слишком близко к деревне, и его оттуда выгнали, приняв за контрабандиста, второй раз всё осыпалось — не умел он толком укреплять стены, потолок, а с третьего раза кое-как вышло: место выбрал глухое — три версты до ближайшей финской деревушки, а на всякий случай ещё сунул уряднику взятку. Морильня, конечно, получилась тесной — едва помещался там сам Игнат, не мог в ней разогнуться и едва мог улечься, скрючившись: не морильня, а могила. Но так выходило, кажется, ещё правильней.

— Ты будешь рядом? — спросил Зуевич, нерешительно глядя на Игната, стоя рядом с большим зеленоватым штофом в руке.
— А как же, Венечка, — откликнулся тот.
— Как же я там должен буду?… — одними губами спросил студент.
— А кто ж скажет? — философски сказал Игнат. — Задохнёшься, вестимо.

Зуевич замолчал. Игнат поднял голову, рассматривая шумящие над головой сосны, пронзительно синее небо, ярко бьющее из-за тёмных крон солнце, серые по низу и рыжие выше прямые стволы, в просторных промежутках между которыми проблескивал залив. Было тихо особой лесной тишиной, сквозь которую постоянно что-то потрескивает, просвистывает, скрипит. Мирно было, славно, подходяще.

«Как в тот день», — подумал Игнат, и тут же спросил себя: в какой тот день? Он нахмурился, пытаясь вспомнить, что было перед тем, перед морильней. Не вспоминалось — скользили, как солнечные пятна перед глазами, какие-то даже не воспоминания, а тени воспоминаний, не связанные ни с чем обрывки образов — зелёная гора свежего сена, ласточка под потолочными балками: потолочными балками чего? Не вспоминалось, утонуло всё будто в тёмном непроглядном омуте, лишь смутным очертанием просвечивало из глубины. «И это тоже я когда-нибудь забуду, и это уйдёт», — с внезапным прозрением сказал себе Игнат. И ещё повторится, как всё всегда повторяется, и представится мне этот летний день, и может быть, я вспомню, что тогда, то есть сегодня, я вспомнил что-то, но что — не получится восстановить уже никак. Зуевич достал из кармана жестяной портсигар, вытащил папироску, присел на поваленный ствол у лаза, отложив в сторону котомочку с бутылкой, принялся закуривать.

— А это зачем же? — выпустив дым, спросил он, показывая на сваленные рядом с лазом брёвна, корявые ветки, сосновые лапы, старую лопату.
— А как же без этого? — ответил Игнат, не сводя взгляда со студента. — Залезешь, а вход привалить?
— Ну да, ну да, — протянул Зуевич и вдруг зашёлся хрипающим, рвущим лёгкие надрывным кашлем, скрючившись на бревне, выронив папиросу, зажимая ладонью рот. Когда он отнял руку ото рта, на ладони в белесых потёках мокроты краснели разводы алой крови, и Игнат не выдержал — упал на колени перед Зуевичем, прижался губами к его ладони, принялся, как собака, слизывать кровь с мокротой с руки студента.
— Ты что, ты зачем? — ошарашенно воскликнул Зуевич.
— Полезай, полезай, Венечка! Полезай, прошу тебя, полезай! В норушку-то полезай! — оторвавшись от ладони Зуевича, безумно зачастил Игнат, стоя на коленях, показывая студенту на лаз.



Небо было бело от звёзд, светлая майская ночь висела над бором, тихо зыбился в лунном свете залив, одиноко полз по чёрной морской глади одинокий жёлтый огонёк рыбацкой шхуны, мерно шуршал по песку прибой. Игнат сидел на берегу, бездумно глядя в космическую непроглядную черноту моря, сливающегося по горизонту с небом. Долго он сидел так: сначала, привалив лаз за спустившимся в морильню Зуевичем брёвнами, валежником, ветками, находился рядом, успокаивал устроившегося в норе студента, говорил ему что-то, объяснял о вечной жизни, о том, как славно им будет вместе пить кровь. Потом студент затих, и Игнат отошёл к морю, бессмысленно глядя в него. «Надо бы проведать», — подумал он, поднялся с колен и, скрипя по мокрому, чёрному в ночи песку направился в лес.

— Венечка? — позвал Игнат, склоняясь над наваленной над лазом грудой. Зуевич не отвечал. Игнат позвал ещё раз, громче, потом ещё.
— А? Игнат? — глухо раздался из-под земли пьяный голос Зуевича. «Пьёт свою водку», — с нежностью подумал Игнат.
— Живой ещё? — нетерпеливо спросил Игнат.
— Что мне сделается, — вальяжно протянул Зуевич.



Игнат сидел у норы уже третий день. Вчера, на второй день, пошёл мелкий, серый дождь: лился из низко занавесивших небо облаков, крупными набухающими каплями валился с веток, задувал между сосен промозглый ветерок. Игнат недвижно сидел под деревом, тупо глядя на наваленную над лазом кучу. Вчера Зуевич блевал там в норе, это Игнат отчётливо слышал, потом долго жаловался на то, что сверху затекает вода, что ему холодно и мокро, потом принялся орать что-то про Бога, чертей, святых и социализм, про то, что ему жрать хочется, что ему холодно, душно и что сил у него больше нет. Игнат его успокаивал, ходил вокруг, приговаривая, что нужно терпеть. Потом, кажется, Зуевич снова принялся пить свою водку — целого штофа на его птичий организм было много, на два дня хватило. Потом он уснул. Игнат сидел рядом в моросящей сырой ночи.

— Выпусти, Игнат! — вдруг захрипело из-под земли. — Выпусти, прошу тебя!

Наваленная над лазом куча затряслась, зашевелилась: Зуевич принялся отпихивать брёвна, ветки, пытаясь разобрать завал над головой. Игнат сорвался с места, бросился на кучу, обхватив её руками, навалившись сверху. Царапало что-то снизу, рвало, трясло завал: косо открылась чёрная дыра в переплетении веток, и Игнат увидел в провале бледное, безумное, перемазанное жидкой грязью лицо студента. Игнат быстро подгрёб разлапистую сосновую ветку, закрыл ей провал.

— Сиди! Сиди! — визгливо закричал Игнат, а Зуевич снова принялся трясти ветки, шевелить брёвна, колотить. Куча шевелилась, как живая, начала проседать внутрь, обваливаться. Студент кричал, заходился кашлем, выл, плакал, хрипел, умолял. Игнат соскочил с кучи, нашёл лопату, принялся быстро закидывать оседающую внутрь кучу песком.



Зуевич молчал. Молчал и Игнат, сидя рядом с похожей на муравейник закиданной мокрым песком кучей над входом в морильню. Иногда оглядывался: тихо. Игнату, в общем, не скучно было сидеть так — уже пятый день — но всё-таки из интереса он снял с шеи кожаный мешочек, в котором хранил свистелку Умгу. Он иногда в часы бессонного досуга в подвале близ Сенной, где обретался, доставал эту свистелку, брал её в ладони и смотрел, какие картины ему открываются: странные, непохожие на русские города с плосколицыми узкоглазыми людьми в халатах, с выбритыми макушками и тугими смоляными косицами на затылке. Загнутые уголки черепичных крыш, трепещущие на ветру жёлтые флаги с непонятными замысловатыми знаками, двуколки, в которых один человек вёз другого — и иногда он видел среди этих людей Иннокентия, тоже в халате, с косицей на затылке, совсем местного по виду. Иннокентий куда-то ходил с Умгу, разговаривал с другими людьми на их мяукающем языке. Один раз он видел, как они с Умгу пьют кровь: тёмный загаженный переулок между серых кирпичных стен, зарезанный ребёнок с хохолком на круглом лбу, в красных штанишках с вырезом на заду — эта деталь показалась Игнату очень смешной, — и склонившиеся над ним два упыря. Любопытно было так понаблюдать за чужой жизнью.

Сейчас Игнат тоже достал свистульку, и как обычно, возникла перед глазами световая прорезь, в которой нестерпимо ярко заблестело тысячами искр пронзительно-синее море, забелел перепончатый парус над головой, различил Игнат тёмные борта какого-то корабля, деревянную палубу, протянувшийся по ней толстый канат. Умгу и Иннокентий сидели на палубе, разговаривая о чём-то на том иноземном языке — Игната немного раздражало, что он не мог понять их слов. В голубой дымке виднелся гористый берег с белыми скалами: Умгу что-то спросила у Иннокентия, показывая на берег; тот ответил. «День у них там, — сделал вывод Игнат. — А у меня вот ночь».



Шестой день подходил к концу. Дождь давно прошёл, лес высох, ссохлась и провалившаяся куча над морильней. Ни звука не доносилось оттуда. Игнат в нерешительности бродил вокруг, с нетерпением посматривая то на кучу, то на лежащую рядом лопату. Должно, пора, — решил было он и вдруг подумал: а ну ещё не пора? Может, стоит ещё подождать?

— Веня? Венечка? — позвал он, низко наклоняясь к куче, будто обращаясь к ней, а не к закопанному студенту. Никто не отвечал. «Нет, ещё не пора», — подумал Игнат.

Он загадал себе начать раскапывать студента под вечер — но майский день был долгим, вечер никак не наступал. Игнат бродил по лесу туда-сюда, возвращался к морильне, поглядывал на кучу, на лопату. Один раз он уж принялся разгребать землю и еле смог остановить себя: а ну рано? Можно было всё испортить. Не понимал Игнат, сколько нужно было пролежать в земле студенту, и боялся за него, как за пирог в печке: не то недопечёным вынешь, не то пережжённым. Нет, всё-таки пора, — сказал он себе, но тут же посмотрел на небо за соснами: ещё ведь высоко солнце, а он зарекался только вечером. Нет, нет, остановил себя Игнат. До вечера, до вечера буду ждать.

До вечера он не дотерпел: сил уж не было ждать. А и чёрт с ним, — сказал себе Игнат, принявшись руками разгребать рыхлую землю, оттаскивать в стороны присыпанные ветки, сосновые лапы, зарывшееся глубоко в песок бревно.

— Ну, ну, где же ты? — повторял он, вдыхая влажный, родной земляной смрад открывающегося провала.

Студент был там: скрючившись, лежал в тесной яме, полуприсыпанный обвалившейся землёй, в луже чёрной застойной воды, скопившейся за время дождя, с тускло поблескивающим штофом под боком, с разодранными в кровь ногтями, мертво скособочивший голову с налипшими на длинные чёрные волосы комьями грязи. Игнат вытащил его под мышки из ямы, уложил на песок, принялся трясти, хлопать по белым, уже покрывающимся зеленоватой патиной разложения коже, и уже сейчас, видя, что не разгибаются у него ноги, что не выпускает он из окоченелых пальцев горлышко штофа, не спешит он раскрывать залепленные грязью веки, Игнат видел — нет, не получилось: Зуевич был мёртв, просто мёртв. Игнат орал на Зуевича, колотил его кулаками, рвал с его головы волосы, пинал его, вопя на весь лес «Вставай, вставай, гадина!» — но не мог ничего добиться от коченелого недвижного трупа.

Всё оказалось впустую: месяцы уговоров, труд выбора места, рытья морильни, многодневное бдение над ямой — всё оказалось напрасно! Игнат визжал, катался по песку, больно прокатываясь по шишкам, лупил по стволу сосны лопатой, как топором, оставляя длинные свежие засеки, потом принялся рубить лопатой по шее Зуевича, наконец отсёк голову, пинал эту голову, закатывая её в кусты, доставал из кустов, снова принимался пинать по лесу, закатил на самый берег, а там схватил с песка за волосы и принялся орать в мёртвое, застывшее лицо с поджатыми зеленовато-белыми губами:

— Ушёл? Ушёл от меня, гадёныш?! Ушёл от меня? Укатился от меня? Куда прыгнул? Куда ускакал? На тот свет ускакал? Отвечай, скубент! На тот свет ускакал? Спрятался?! Лыбишься теперь? Чего глазёнки-то зажмурил? Отвечай! Чего, смешно тебе? Смешно? Не получилось у меня? А почему не получилося-то? У Иннокентия получилося, а у меня нет? Почему? Отвечай! Отвечай, скубент! Ууу, гадина! — и, широко размахнувшись, запустил голову студента в безразлично плескавшееся море, а потом, в застилающем глаза кровавом беспамятстве, визжа, сорвал с себя мешочек со свистулькой Умгу и далеко зашвырнул его в воду, а вслед за ним — и крест с шеи.
Результат броска 1D10: 10
Результат броска 1D6: 5
Веха 34:
• В приступе бессмысленного гнева вы разрушаете бесценные для вас вещи. Вычеркните свое любимое ВОСПОМИНАНИЕ или потеряйте два РЕСУРСА.

Потеряны ресурсы: свистулька Умгу, крест на гайтане с именем Семёна.

Навыки:
[V] старовер: крещусь двумя перстами, блюду посты, пою на клиросе по крюкам;
[ ] лесной житель: мы, ветлужские, ребята крепкие — как кабан здоровые, как клещ цепкие;
[V] грамотный: старец Иннокентий обучил читать и писать полуставом;
[V] странник-проповедник: брожу по весям, учу пейзан святости.
[V] юродивый: я Пахом, метафизический гном!
[ ] бунтарь: Игнат присоединился к войску Пугачёва.
[V] друг детей: Игнат ребёнка не обидит!
[ ] исследователь Дальнего Востока: где русскiй флагЪ раз поднят, там опускаться он не должен!
[ ] я сам решу, что есть правда: чтобы воспользоваться этим навыком, Игнат должен пить кровь с закрытыми глазами.

Предметы:
[отдана Ирине в 1683 г., возвращена в Казани в 1774 г., потеряна на Юдоме в 1848 г.] подаренная Алёнкой лестовка;
[выкинут в Финский залив в 1865 г.] крест на гайтане с именем Семёна: был сорван с шеи брата рукой отца, когда брат заявил о своём намерении перейти в никонианство;
[сгнил естественным путём] тулупчик заячий, вручённый воеводой, чтоб Игнат не замёрз.
[выкинута в Финский залив в 1865 г.] свистулька Умгу

Смертные:
[прожила долгую счастливую жизнь и умерла в старости] Алёнка — невеста;
[стал келарем, утонул в Свияге во время бури] Семён (Филофей) — брат в никонианском монастыре;
[убит кочергой] Тимофей Тимофеич — стрелецкий воевода, посланный расследовать причины старообрядческих гарей.
[съеден Игнатом] Филимон — бандит, пытавшийся убить Игната по указанию князя-кесаря Ромодановского, а затем согласившийся пойти к Игнату в услужение на семь лет, семь месяцев и семь дней
[погиб на зарёберной виселице] Гришка — пугачёвец;
[не погиб на зарёберной виселице, но всё-таки в конце концов был убит Игнатом] Ерошка — пугачёвец, в старости — станционный смотритель в астраханской степи близ Уральска, у которого в задней комнате на цепи сидит бывший Игнат, которого ныне он предпочитает звать Филимоном.
[ ] капитан 1-го ранга Геннадий Иванович Невельской, начальник Амурской экспедиции и потомок убитого Игнатом воеводы Тимофея Тимофеевича

Бессмертные:
[ ] старец Иннокентий — расколоучитель, проповедник самосожжения и самопогребения.
[ ] Ирина — игуменья старообрядческого Черноярского скита.
[ ] Умгу — издохлица из гиляков с обезображенным рваными ранами лицом.

Печати:
Синюшный цвет кожи, неистребимо исходящий от тела смрад.
Игнат не спит и даже долго не может находиться с закрытыми глазами.

Воспоминания:
IV.
Старец Иннокентий посадил меня вместе со всей семьёй в морильню и оставил нас там задыхаться: видимо, это как-то было связано с грехом отпадения моего брата от истинной веры.
Это не было на самом деле ни с чем связано: старец Иннокентий просто заполнял подобными развлечениями бессмысленное течение вечности; со временем принялся заниматься чем-то подобным и я.
Я неожиданно встретил Иннокентия в 1853 г. на краю света, когда его, связанного, привезли на пост Амурской экспедиции капитана Невельского. Иннокентий говорил о том, что собирает принадлежавшие издохлецам предметы, таким образом получая возможность видеть, где каждый из них находится.

VI.
После десятилетий, проведённых в Пропащей Яме, меня вытащили оттуда мятежники войска Пугачёва.
После подавления восстания мне удалось выпросить себе прощения юродскими кривляниями, рассмешив пленивших меня солдат.
[фальшивый опыт] Я впервые встретил Умгу в 1799 г. на почтовой станции в Астраханской губернии, когда с её помощью выживший на зарёберной виселице пугачёвец Ерошка посадил меня на цепь.

VIII.

После долгих скитаний по тунгусской тайге я выбрел на низовья Амура, где попал в компанию к беглым каторжникам, с которыми некоторое время терроризировал местных нивхов-гиляков. Конец этому положила Амурская экспедиция Невельского, к которой я попал в плен.

IХ.

В начале 1860-х годов я попал в Петербург, где некоторое время промышлял поставкой маленьких девочек некому похотливому барину, не имеющему ни малейшего отношения к литературе. Потом этого барина я убил в бане, при этом с памятью у меня начали происходить разные забавные штуки.

Х.

В 1865 г. я впервые попробовал обратить человека в упыря, закопав в морильне: в тот раз у меня ничего не вышло. В приступе гнева я выкинул в море ценные для меня вещи.




Забытые воспоминания
Отредактировано 05.02.2021 в 08:36
18

Партия: 

Добавить сообщение

Нельзя добавлять сообщения в неактивной игре.